Когда партия борется за права негров, вы говорите, что мы используем в своих интересах негритянский вопрос, однако мне ни разу не доводилось встречать людей вашего сорта, предпринимавших какие-либо эффективные меры для разрешения негритянского вопроса. Вы занимаетесь лишь болтовней.
С одной стороны, вы утверждаете, что коммунисты являются участниками зловещей международной конспиративной организации, необычайно предприимчивой и невероятно влиятельной. С другой стороны, вы говорите, что мы представляем собой кучку идиотов, с которыми и считаться-то нечего.
Среди фашистов вы — радикал. Среди радикалов — реакционер. Вы используете любое оружие, чтобы бить людей, если это прогрессивные люди…
— Одну минутку… одну минутку, — попыталась прервать его Вильгельмина.
— Нет, мисс Пэттон, — продолжал Бен. — Вы либо должны придерживаться какой-нибудь принципиальной позиции, либо вообще не придерживаться никакой. Если бы я был капиталистом, я дрался бы как дьявол за то, чтобы защитить свое право наживаться за счет других, вы же — хамелеон. Вы хотите служить и вашим и нашим.
Если вы хотите спорить с социалистами, то делайте это с позиции капиталистов, защищайте капиталистов, не поносите капитализм и не говорите, что социализм — это худшее зло. Это чепуха.
— Спокойной ночи, — проговорила Пэттон, целуя Энн в щеку.
— Спокойной ночи, — попрощались с Беном Сью Менкен и ее провожатый.
— …ночи, — повторил Лэнг, не в состоянии подняться с кресла. — Поздравляю всех с годовщиной взятия Бастилии. Головы полетят с плеч!
Вперед, вперед, сыны народа,
Настал победы нашей час…
— Энн, — сказал Клем Иллимен. — Как следует присматривайте за Зэвом, когда приедете в Голливуд. Не сомневаюсь, что он будет пользоваться большим успехом у голливудских дам легкого поведения.
Наступило неловкое молчание. Пэттон и остальные гости ушли.
— Зачем вы едете в Голливуд? — спросил Бен, обращаясь скорее к Энн, чем к Лэнгу.
— Ради денег, — ответил Зэв. — Золото! «Желтое, сверкающее драгоценное золото!..»
— Зэв, — обратился к нему Бен, — а что, Пэттон действительно была в Советском Союзе?
— Нет, — ответил Лэнг и тут же поправился: — А может, и была какую-нибудь неделю… По одному из маршрутов Интуриста.
— И ты сидел здесь и позволил ей нести всю эту ерунду? — гневно сказал Бен.
Зэв с трудом поднял веки, словно они были свинцовые.
— Мой дорогой Бенджамен, — промямлил он. — Тот, кто знаком с Уилли столько, сколько я, знает, что спорить с ней совершенно бесполезно.
— Что ты имеешь в виду?
— Я имею в виду то, что она сама теперь уже верит, будто жила в Советском Союзе.
— Мне стыдно за тебя, — сказал Бен поднимаясь.
— Оставьте его в покое, Бен, — попросила Энн, но Бен сделал вид, что не слышал ее.
— Мне самому стыдно за себя, — ответил Зэв. — Всегда было стыдно.
— Когда-то ты был принципиальным человеком, — продолжал Бен. — Я знаю, когда это было. В течение многих лет я читал все написанное тобой. Ты ведь прекрасно знаешь, в чем сейчас дело. Черт возьми, что ты делаешь с собой? Почему ты заигрываешь с этой фашистской ведьмой? Почему приглашаешь ее к себе и допускаешь, чтобы другие, плохо разбирающиеся в таких делах люди, слушали всю эту галиматью?
— Но ведь мы живем в свободной стране, — проговорил Зэв. — Не так ли?
Он посмотрел на Бена, затем на Энн, стоявшую теперь прямо перед ним.
— Разве это не свободная страна, Энн, моя хорошая? — В глазах у него блестели слезы. — Я был однажды в свободной стране, в Испании. Теперь о ней можно говорить, как о бывшей свободной стране. Я видел действительно свободный народ. Замечательный, чудесный народ! Мария де лос Долорес! Долорес де лос Долорес!
Бен взглянул на Энн, но ее лицо оставалось бесстрастным. Он перевел взгляд на Зэва. Тот смотрел на него, не обращая никакого внимания на Энн.
— Я когда-нибудь рассказывал тебе о Долорес де лос Долорес? Она мертва! Погибла под развалинами во время воздушного налета на Мадрид. Asesinos! Criminales![140]
Самая красивая девушка Испании! Ты мне нравишься, Бен. Rojo! Rojo![141]
Он попытался встать, но снова упал в кресло.
— Я помогу тебе добраться до кровати, — сказал Бен. Энн кивнула головой в знак согласия. Они взяли Зэва за руки и заставили подняться.
Лэнг сразу же заснул глубоким сном, и Бен, накинув на него покрывало, вернулся в гостиную. Энн сидела в кресле.
— Мне очень неприятно, — сказала она, взглянув на Блау.
— Что с ним, Энн? Что его тревожит?
— Очень многое, — ответила она, нервно сжимая лежавшие на коленях руки. — Ну, например, наш брак. Он с самого начала был ошибкой. Я хотела выйти за него замуж, а Лэнг, по-видимому, не очень хотел жениться на мне. Однако он рассуждал так: «А почему бы нет, черт побери! Мы любим друг друга, я знал так много женщин, а Энн чудесная девушка, она любит и понимает меня».
— Ну, вряд ли дело только в этом, — усомнился Бен.
— Конечно, нет, — ответила Энн, и он заметил, что глаза у нее сухие и говорит она таким тоном, словно речь идет о совершенно безразличном ей человеке. — Причин тут много. И то, что у него было тяжелое детство, и то, что он порвал с церковью, и то, что его политические взгляды находятся в резком противоречии с его стремлением к роскошной жизни, и то, что он не может написать первоклассную поэтическую драму, как ни старается…
— Я очень беспокоюсь о вас, Энн.
— Знаю. Но не надо беспокоиться. В сущности, Фрэнк очень хороший человек. Талантливый и добрый.
— И да и нет. Никому не дано право безвольно подчиняться обстоятельствам. Каждый в этом мире должен сделать какой-то твердый выбор. Должен сделать его и Зэв. Сделать с полной ответственностью за свой шаг… Кажется, я говорю слишком напыщенно?
— Да, да, — ответила Энн и улыбнулась. — Но, кроме всего прочего, ведь я его жена и должна делать ему скидку, прощать его. Теперь мне особенно понятен смысл слов святого Павла о вере, надежде и милосердии. «Но величайшим из всего этого является милосердие». Однако мое терпение, кажется, подходит к концу.
— Мне пора, — сказал Бен. — Если понадобится моя помощь, то…
Энн посмотрела на него, но не встала.
— Спасибо, Бен, — проговорила она. — Я знаю, что вы всегда придете на помощь.
16. 3 августа 1948 года
Поликлиника, 345, западная, 50-я улица, Нью-Йорк
«Дорогая Сью! У меня сейчас страшно болит голова, но эта боль мучает меня уже так давно, что я привык к ней, как привык к новой серебряной пластинке, установленной на моей голове искусным костоправом.
Как приятно сознавать, что через неделю тебе разрешат навестить меня! Я был бы рад поделиться с тобой тем, что происходило со мной в последние дни, когда я был, выражаясь языком газетчиков, „между жизнью и смертью“.
Но я не смогу этого сделать по той простой причине, что ничего не помню. Помню только Левина с занесенными над моей головой битами. Еще, кажется, помню, как ты однажды сказала, что я никогда не смогу увидеть в человеке ничего плохого, пока меня не треснут палкой по голове. Ну, вот меня и треснули. Врачи утверждают, что мой котелок будет варить не хуже, чем раньше, в чем, по правде говоря, мало радости.
Но вообще-то, конечно, это чудо — не бог весть какое, но чудо. И то, что судебный процесс надо мной считается теперь несостоявшимся, тоже чудо или, скорее всего, случайность. Дело в том, что по конституции я должен был присутствовать во время вынесения приговора, но не смог.
Это означает, как уже, наверное, объяснил тебе Сэм, что меня будут судить вторично. Единственное, в чем мы можем нисколько не сомневаться, это в том, что Зэв не будет больше давать показаний. Однако у меня нет никаких сомнений и в том, что „Федеральное бюро расследований“ (точнее говоря, запугивания) и министерство юстиции (по латыни „Justitia“ означает „справедливость“; применительно к нашим условиям следует сказать „министерство несправедливости“) отыщут какого-нибудь совершенно благонадежного свидетеля, и тот под присягой покажет, что подслушал в одном из уединенных уголков Испании мою секретную беседу с одним из лидеров Советского Союза о том, каким путем я и тысяча двести других американцев, живыми вернувшиеся из Испании, — каким путем мы рассчитываем захватить Пентагон, который, кстати говоря, в то время еще не был построен.
Мисс Шарп, очаровательная сестричка, которая записывает сейчас эти слова под мою диктовку, кажется, уже начинает скучать, поэтому я постараюсь быть кратким (мисс Шарп говорит, что она не скучает и что она вовсе не очаровательная, но ты ей не верь).
Сейчас я чувствую себя вполне сносно. Мне кажется совершенно невероятным, что после вторичного суда какой-нибудь новый Левин избавит меня от пятилетнего заключения новым ударом по голове.
Эта шутка звучит немножко мрачновато, однако, как ни странно, я совсем не чувствую себя подавленным. Дело в том, что люди вроде нас с тобой обязаны познавать мир, в котором они живут, должны быть готовыми ко всяким неприятностям.
Газеты ежедневно пишут о том, что мир шаг за шагом движется к социализму. Вот это-то и делает меня таким жизнерадостным.
Зэв оказал бы, что я просто-напросто простофиля (уж он-то знает!), Пэттон — что я агент иностранного правительства (она ведь тоже делает вид, что отлично разбирается в подобных вопросах), ну, а председатель комиссии заявил бы, что я предатель, хотя сомнительно, узнает ли он предателя, даже если посмотрится в зеркало. Тем не менее…
Может показаться, что для нас наступают плохие времена — для тебя, для меня и для всех честных американцев. Но это не так. Есть такая старинная испанская поговорка, мы с тобой должны принять ее за наш дивиз: Si este sea una noche del destino, bendición para ella hasta que lleque la aurora[142].
Наступает рассвет, Сыо, но не так, как в какой-ни-будь голливудской сказке. Наступает рассвет для Сью и Блау. Я видел его в твоих глазах, когда сидел на скамье подсудимых и старался высказать то, во что верю. Я заметил его на твоем лице в тот день, когда мы были на ленче.
Тебе нравятся испанские поговорки? Мой серебряный колпак переполнен ими. Вот еще одна: „Улыбка стоит больше, чем какая-то песета“. Или: „Оружие — мое сокровище, отдых — моя борьба, твердые камни — мое ложе, мой сон — вечное бодрствование“.
Песню, в которой звучали эти слова, пели партизаны, действовавшие в тылу Франко во время войны. Впрочем, они и сейчас продолжают сражаться. Мы всегда должны помнить эту поговорку, написать ее на стенах в нашем доме. Мы должны отказаться от сна, пока в мире не родится живая любовь и улыбка не станет дороже, чем всемогущий американский доллар.
Если бы я не боялся, что ты уличишь меня в плагиате, я сказал бы: если говорить о самых сокровенных вещах, то единственная сокровенная вещь состоит в том, что человек должен быть недоволен собой и всегда должен стремиться стать лучше; священной будет его ненависть ко всему ненужному хламу, который он сам создал; священным будет его желание освободиться от жадности, зависти, преступлений, болезней, войн и вражды между людьми; и священным будет его труд.
Но я не скажу этого, потому что ты сразу же узнаешь слова Горького, не взятые в кавычки. Вместо этого я скажу следующее.
Ни один человек не может по-настоящему любить других людей (свой класс) до тех пор, пока не завяжет истинной, большой дружбы с каким-либо человеческим существом. И точно также ни один мужчина и ни одна женщина не смогут по-настоящему полюбить человека, пока они не полюбят свой класс. В этом состоит противоречие. В этом же заключается и единство.
За год, истекший после нашей встречи у Зэва, я доставил тебе много огорчений. И все это только потому, что все честное, что есть во мне, говорило, что я еще не дорос до тебя, ведь ты с четырнадцати лет была рабочим человеком. Я доставил тебе много неприятностей, потому что не мог дать тебе то, в чем ты нуждалась, да у меня и не было ничего, чтобы дать тебе. Весь „ненужный хлам“ еще сохранялся во мне.
Я не прошу тебя верить, что теперь все стало иначе; я подожду до следующей недели, когда ты увидишь меня и будешь хлопать своими чудесными ресницами, а я буду держать твою милую руку. Но я с радостью думаю о том, что теперь ты не увидишь уже двух людей, уживавшихся во мне, — политического работника и простого человека, — они наконец-то слились воедино.
Я хочу, чтобы мы долго-долго, сколько позволит наш враг, мирно жили вместе, любили друг друга, питали друг друга нашей любовью и отдавали людям все, что сможем. И я хочу, чтобы мы впитали в себя любовь, которая наполняет сегодня землю и исходит от миллионов тех, кто борется за окончательное освобождение от ненависти и угнетения.
От Китая до Испании простые люди пришли в движение, и сила этих людей на наших глазах перестраивает мир. Наблюдая, какие чудеса они творили в Испании, испытав любовь таких людей, как Джо Фабер, Хэнк Прэт и Эмилио Коста, увидев здесь, в тюрьме, то стремление к добру и товариществу, что не оставляет даже узников, я понял, что ни бейзбольные биты в руках Левиных, ни пулеметы Франко, ни атомные бомбы, в которые так влюблен Пентагон, не в состоянии справиться с нами.
А сейчас я освобожу бедную мисс Шарп, которая сразу же забудет все, что я наболтал ей (Никогда! — Дж. Ш.!).
Я подпишусь сам, моя дорогая жена, возлюбленная и товарищ.
Твой навсегда
Бен Красный (красное — цвет жизни!)».