Изменить стиль страницы

По коже моей забегали мурашки. Это не концерт. И Юля не улыбается из цветов, она недвижима. Это прощанье с подругой, товарищем…

Нет, все идет правильно! Чтобы ценить жизнь, надо знать ей цену! Мы еще проясним глубинные причины гибели комсомолки, проанализируем с жесточайшей дотошностью, чтобы понять, что такое любовь, коварство, верность, совесть и мужество…

Гроб поднимается на плечи парней. Под нежарким сентябрьским солнцем процессия из белоснежных рубашек, окруженных черными и пестрыми одеждами жителей деревни, движется медленно по пыльной дороге, по самой середине улицы; за гробом плетется тетка Дарья, еще какие-то женщины, видимо, родственники тетки. Я спрашиваю тихо, приехал ли отец Юлии… Но щемяще одиноко заговорили струны мандолины, учитель мне не виден, однако он здесь, и все слышат его мелодию. Струны рыдают, всхлипывают, замирают и вновь всплескиваются. Тихий педагог, хромая в толпе, определяет порядок обряда. Он старше и мудрее нас, он воевал и ранен, и он-то лучше других понимает мудрость такого обряда.

Мы обязаны пройти этот скорбный путь, чтобы лучше ценить то, что имеем, — жизнь. За последними избами, за бурьяном пустыря уже видна роща, а вокруг нее поля с остатками соломы, а за ними опушенные зеленью садов дома поселка Лесного. В березняке меж белыми стволами кресты и памятники со звездами, с фотокарточками на скромных деревянных обелисках. Гроб внесли в глубь рощи, поставили на холмик свежей глины, возле ямы-могилы. Толпа обступает группу людей в белых рубашках, с венками.

Владимир Елизарович показывает мне рукой и мимикой, чтобы я сказал слово. И тут до моего уха долетает сердитое: «Вот он, убийца». Быстро оборачиваюсь на укор. Лица непроницаемы. Тетка Дарья мягко шлепает меня по плечу, чтобы я не обращал внимания на глупости. Одно утешение: хоть она меня ни в чем не винит! Да ведь укор слышали все учащиеся! Они станут обсуждать выдумку, рассеивая слухи… Тетка касается моего локтя, чтобы я не молчал. И я произношу несколько слов о нашем горе, о комсомолке, смерть которой остается пока загадочной, но мы общими усилиями вырвем тайну, она нужна нам для очищения совести, нужна и для памяти о Юлии…

Под плач мандолины гроб опустили в яму. Заработали лопаты; еще одна звездочка засветилась в роще — над деревянным памятником, сколоченным из досок учащимися.

Тетка Дарья, остановив меня у края рощи, приглашала зайти к ней в избу: там по старинному обычаю накрыты столы для поминания племянницы.

— А как же учащиеся? — озабоченно спрашивает меня Илья Борисович.

— Лучше бы не надо, — неуверенно отвечаю я ему.

Мы стоим один против другого с окаменевшими лицами: все продумали по похоронам, а тетка Дарья тоже что-то думала… Пойти в деревню, в избу к Князевой, — значит, повести туда и школьников…

— Мы сходим в избу, пить не станем, — задорно встал между нами какой-то парень в белой рубашке: высокий, с длинными вьющимися волосами, очень похожий на Илью Борисовича. Ага! Это его сын!

— Ох, Ромка, — отец грозит ему пальцем.

Учитель пения уже оторвался от нас, он окружен молодежью и уводит старшеклассников в сторону деревни. «Значит, получил приглашение и захромал к выпивке», — грустно думаю я.

Один ручеек людей потек из рощи к деревне, другой — по дороге в поселок, а третий — это мы, учителя и гости из райкома, — с группой младших ребят уходим через поле в сторону школы. Она видна из-за кустов и деревянных построек. До нее не более восьми-ста метров.

Отпустив товарищей (Леня умеет водить мотоцикл, он усадил Веру Андреевну в люльку коляски и поехал в город), я остаюсь во дворе школы-интерната, затем иду в учительскую.

3

В учительской комнате пробыл не более получаса; педагоги, казалось, ничуть не удивились, что погибшая девушка была беременной, вздыхали, сетовали, что Юля летом оказалась без присмотра, что парень, которого она любила, эгоист, но кто он — милиции не отыскать. Похороны комсомолки заполнили тоской, печалью ребячьи души, рассуждали учителя, и эта организованная церемония горевания еще скажется на учебе! Я возражал: не одними же лихими танцульками кормить молодежь! Уроки сострадания так же нужны психике, как и радость праздников. Смерть не осознать через искусство; совесть не разовьется без муки раздумий и переживаний. Страх не только отрицательная эмоция, не только боязнь, но и сила самосохранения. Куда же подевалась у Юли воля к жизни? Где отвага презирать позор?

— Мы с вами повинны в гибели… не дали закалки, — высказывался я, поглядывая то на своих старых учителей, то на Аню Царьградскую, то на молоденьких выпускниц педучилища и пединститута. — Неужели никто не слышал, с кем из парней дружила девочка?

Все уклончиво усмехались, поглядывали на дверь, за которой мог находиться Илья Борисович; только располневшая, с оплывшим подбородком и строгими, даже злыми глазами Галина Викторовна нервно возилась с классными журналами, изредка обжигая меня брезгливым недовольством. И лишь когда мы с Аней покинули школу, миновали двор, пересекли улицу, обсаженную тополями, лишь когда попали в большой дом (он в двух кварталах от интерната), лишь когда хозяйка выставила за дверь горницы восьмилетнего сынишку и мы остались с нею вдвоем в комнате с настенным зеркалом, с пианино и туалетным столиком, заполненным баночками, щеточками, тюбиками с губной помадой, с флакончиками причудливой конфигурации, только тогда я услышал возбужденный порывистый возглас:

— Ох, какой же ты, Саша, тупой! Недогадливый! Ну чего ты над учителями измывался! Они боятся откровенничать при Илье Борисовиче, а ты пристал к ним!

Она стояла посреди горницы со сверкающими глазами.

— Вы знаете причину несчастья?

— Юля дружила с сыном Ильи Борисовича! — выпалила она.

— От него была беременна? Об этом известно отцу?

— Это ты спроси у них! У отца и сына! — зло бросила она. — Илья Борисович не потерпит сплетен о сыне! Ты ведь тоже знаешь, что тетка Юли после падежа телят была на беседе у директора школы! Разве ты не замечаешь, что Илья Борисович раскладывает вину за трагедию на всех понемножку, даже на тебя?

— Анна, прекрати! — вспылил я. — Илья Борисович и мой и твой учитель! Ты дружишь с Галиной Викторовной, а она с давних пор не любит директора. Личные симпатии и антипатии лишь помешают установить истину…

— Илья Борисович помешает! — Аня вдруг села за пианино, открыла крышку, уронила роскошные волны волос на клавиши; потом вскинула голову, задумалась, легонько колыхнула руками — печальные аккорды всплеснулись под пальцами и, дрожа, смолкли. Она уткнулась лицом в ладони. — Ох, плакать хочется. Какие мы трусливые и бессильные!.. А ты, комсомольская совесть, защищаешь директора…

— Я ведь не следователь и не судья.

В горницу вошла свекровь Ани, и я не счел возможным более задерживаться. Муж у Анны был в командировке, и свекровь, будто невзначай, намекнула о его возвращении. Потом она все-таки удержала меня, усадила за стол, мы ужинали и беседовали уже на разные темы. В гости заглянула Галина Викторовна с двумя молодыми учительницами.

Разговор был довольно свободным. Женщины вспоминали о Юле, о ее мечтательности, о замкнутости и своенравии. Уже стемнело, когда я покинул дом Царьградской и оказался за воротами на полутемной улице, освещенной лишь далеко слева одной лампочкой на столбе. До вечернего поезда, на котором я намеревался попасть и город, оставалось с полчаса. Железнодорожная станция тут близко.

Постояв, соображая, как удобнее пройти к вокзалу, я услышал чей-то голос. В темноте у забора маячил грузовик, фары погашены, но в кабине кто-то был.

— Вам куда? — спросил меня молодой голос.

— Никуда, — шутливо ответил я. — На вокзал иду…

— Садитесь в кузов, подвезем!

У меня не возникло сомнений, что кабина занята, что там двое, чувство опасности мелькнуло, но я погасил его; прыгнул на колесо, перемахнул через борт.

— Поехали!

Мотор сразу завелся, свет подфарников, ощупывая дорогу, пополз в сторону главной улицы и по ней к железнодорожному переезду. Уже возле освещенной будки стрелочника, где машина врезалась за рельсами в кромешную стену темноты, а фары почему-то так и не загорались, я постучал по верху кабины и крикнул: