Изменить стиль страницы

Надо было хлопотать о продовольствии, решать, что делать с Пряжкиным. Иванов снова медлил.

— Слушай, Иванов! Я с тобой в рейд не пойду! — не выдержав, сказал я.

— Это почему?

— Да потому, что терпеть не могу, когда командир вместо точных и определенных указаний, всячески отмахивается от своего начштаба.

— А мне безразлично, терпишь ты или нет!

— Тебе безразлично наверное и то, уважают ли тебя остальные командиры и бойцы!

— Я заставлю уважать меня! А нет, так заявлю в главштаб, что подрываешь мне здесь дисциплину!

— Слушай, Иванов! Давай поговорим по-деловому, — спокойно сказал я, зная, что Иванов в горячке способен наговорить что угодно. Мы прошли в шалаш.

— Ты местный, Иванов, и оставайся командовать местным отрядом, а я пойду в рейд, — начал я. — Ты знаешь сам отношение ребят ко мне, и я люблю их. Давай разойдемся по-хорошему, как боевые товарищи.

Иванов задумался. Чувствовалось, что он колебался. Ему, конечно, не хотелось расставаться со многими близкими товарищами, которые оставались на Сумщине, как местные…

— Согласен, — сказал наконец он после долгого раздумья. — Пишем акт! Ты принимаешь командование над рейдовым отрядом, а я сдаю его и остаюсь с местным.

Мы написали акт, скрепили его своими подписями.

— Людей и оружие поделим завтра, — сказал Иванов.

Мы разошлись, пожелав друг другу доброй ночи.

— Ну, — сказал, выслушав меня, Инчин, — теперь задаст фашистам хинельская гвардия! Согласен управлять штабом, — добавил он, хотя предложения об этом еще не было.

— Утро умнее, лейтенант, — проговорил я и направился в шалаш к Фомичу.

— Здравствуйте, Порфирий Фомич, и — прощайте! — сказал я, усаживаясь на березовом чурбане.

— Как? Вы уходите с Сабуровым? — удивился Фомич. — Ведь только вчера вы говорили, что не удовлетворены назначением!

— Удовлетворен! Завтра я принимаю рейдовый отряд. Мне не хочется расставаться с друзьями. Поход обещает быть интересным и почетным… Вот акт о приеме.

— С друзьями! — с горечью воскликнул Фомич. — А с кем же я останусь? Думали об этом? Напрасно не посоветовались со мной!

Он взял акт и принялся внимательно читать его.

— Эх, Михаил Иванович! А я-то думал, что мы понимаем друг друга… Неужели ошибся?

Он вынул из московской посылки жестяной бидончик и вылил содержимое его в две чашки. Мы чокнулись. Будто огнем обожгло глотку!

— Что это такое? — спросил я, едва переводя дыхание.

— Не пили? Спирт!

Я действительно никогда не пил спирта.

— Москва прислала, — морщась, пояснил Фомич. — Там знают, что нам приходится и холодно и солоно…

Он достал из московской посылки две пачки папирос. Мы закурили «Пушку». От одной сильной затяжки у меня приятно закружилась голова. Синие кольца дыма поплыли над «летучей мышью», тускло освещавшей Фомича, темные полукружия отеков под его глазами, осунувшееся лицо.

— И зачем вы, Михаил Иванович, это делаете? — спросил он после продолжительного молчания.

— А что мне делать в самообороне? — сказал я.

— О какой «самообороне» речь? Состоялось решение Политбюро ЦК. Вот шифровка, подписанная самим Хрущевым. Я назначен секретарем подпольного обкома. Мы должны поднять население Сумщины на вооруженную борьбу с захватчиками. Читайте! Воля партии. Оставайтесь! Я пошлю радиограмму в ЦК. Вас утвердят. Вы получите полную возможность применять свои способности и знания! Я имею право не снимать вас с партийного учета, но этого я не сделаю. Скажите, чем испытывается боевая дружба? Наконец, что вам Сабуров? Вы почти не знакомы с ним, и он вас мало знает.

Я слушал горячие слова Фомича и думал о том, что и в самом деле настало какое-то совсем другое время, что партизанское движение принимает новые формы, выходит из рамок войны «от тына до хаты», ломает границы районов и становится той силой, на которую и рассчитывает Ставка Верховного Главнокомандующего.

«Родина переживает величайшие испытания, — думал я, — Вот передо мною газета. Она призывает биться за каждый дом, за каждый камень, сражаться за волжскую твердыню, стоять насмерть. «Чем ты помог сегодня Сталинграду?» — спрашивает газета. Немцы у стен Сталинграда, а Москва шлет нам в лес газеты, оружие, подарки… Чем измерить внимание Москвы? Чем определить глубину заботы о нас со стороны партии и правительства?

— Скажите, Порфирий Фомич, зачем вызвали вы меня из Хинели? Разве нельзя было отправиться в рейд прямо оттуда?

— Да, вы правы. Это была моя ошибка, — ответил Фомич. — Я упустил из виду, что наш второй фронт должен проходить через всю толщу тылов противника. ЦК теперь меня поправляет. Я снова пойду в Хинельские леса, вновь буду собирать людей в партизанские отряды. Мы раздуем пламя на всю область! Наша работа столь же важна и ответственна, как и работа тех, что пойдут на Правобережье.

Он налил еще из жестяного бидончика.

— За Москву! За Сталинград! За победу, Михаил Иванович! За наш рейд на Сумщину! За наш второй фронт!

Мы закусили луковицей и быстро опьянели. Мне показалось, что Фомич выпил больше, чем хотел. Видимо, ему нужно было притупить волнующие чувства, высказаться откровенней. Он страдал.

Отправить за Днепр отряд, сколоченный за год упорной борьбы ценою гибели лучших людей, напряжением всех духовных и физических сил; самим остаться в убогом шалаше где-то в глуши Брянского леса, вдали от населения, с которым предстояло решать сложную задачу народной войны, — решать без опытных командирских кадров, без закаленных боями и трудностями воинов, да еще в момент, когда все сумские отряды уходят из пределов нашего края! Я хорошо понимал его душевное состояние. Беседа наша не вязалась. Она незаметно перешла в спор…

Все радости и горести, успехи и неудачи, промахи, недоделки — обо всем говорили мы тут, в неуютном шалаше, — говорили самокритично, прямо, беспощадно вскрывая свои и чужие ошибки.

Не слишком ли робко, с оглядкой на других, боролись мы весь этот год? Не случалось ли так, что излишняя осторожность мешала Эсманскому отряду развернуть партизанскую борьбу вглубь и вширь?.. Почему прошлой зимой мы так неуверенно и скупо принимали в свой отряд людей, готовых вступить в смертельную борьбу с захватчиками? Священным долгом нашим и обязанностью большевиков, оказавшихся в тылу врага, было помочь этим людям взяться за оружие. Разве не могли мы поднять все районы области на борьбу с оккупантами?.. Что этому мешало? Чего мы ждали?

…Как издевательски выглядели наши самодовольные неумные, незрелые слова: «Без оружия не принимаем!..»

Я не мог забыть и того, как Фомич на мое предложение сформировать из военных людей бригаду или даже дивизию на лесокомбинате, ответил: «Что вы, Михаил Иванович, — не прокормим…», — не мог забыть, как мы разоружались, бросали боевую технику…

— А сиденье в большом лесу, — горько вспоминал я, — сиденье в болотах? Куда ориентировало оно партизанское движение? Как воспитывало? Ведь Эсманский отряд мог стать армией!

— Это наша беда, — с болью соглашался Фомич. — В самом деле, что мешало, к примеру, действовать нам с вами смелее, больше наращивать наши силы?

— Ах, что? Районные рамки! Нехватка тех настоящих людей, которым отказывали мы в приеме и которых, в конце концов, гитлеровцы загнали в концлагери!

Мы говорили обо всем откровенно, чтобы больше уже не возвращаться к этим вопросам, чтобы встретить новые трудности по-большевистски, Откровенная беседа сблизила нас, и я еще больше стал уважать Фомича не только как партийного руководителя, но и как человека, честного и боевого товарища.

— Да. Нужно было проверять нашу линию поведения партийной критикой, вместе с коммунистами и командирами обсуждать коренные вопросы народной войны, советоваться с ними, учиться и у рядовых партизан мудрости борьбы в тылу противника.

Мы перешли на «ты», поклялись не расставаться друг с другом.

Я торжественно заявил, что, несмотря на страстное желание мое уйти в рейд, несмотря на то, что мне бесконечно жаль расставаться с боевыми товарищами, — я остаюсь на Сумщине вместе с Фомичом для того, чтобы поднимать здесь новую волну партизанского движения.