Изменить стиль страницы

— Стало быть, могу идти за вещами? — откликнулся тот.

Внимательно всматриваясь в лица, член Военного совета внезапно раздвинул шеренги и остановился перед сутулым, щуплого сложения, лет сорока ефрейтором.

— Мусаев?

— Так точно! Гвардии старшина Мусаев Бали-оглы.

— Где пропадал? Мне доложили, что тебя тяжело ранило.

— Залатали неплохо, — живо подобрался Мусаев, показывая правый кулак-культяпку в бинтах. В его черных, лукавых глазах блеснула смешинка.

— Ну хитер! Шутник! Ты ж левша!

Кругом рассмеялись. Мусаев Тоже хохотнул и стал уверять, что он не даром хлеб ест, помогает разминировать госпиталь. Генерал нахмурился, плотно сжав губы, помолчал, потом хлопнул ефрейтора по плечу:

— Это надо… Ты отличный сапер! Иди, браток, иди туда, к Борисенко, нелегко им…

Мусаев выпалил, что командир полка не выполнил приказ и не отпустил его на побывку домой, к одинокой старухе матери.

— Только и того? — Генерал повернулся к Вербе: — Выдать ему сухой паек на семь суток, и как только разминируют — отправить. Вернешься — топай прямо ко мне.

Рослый парень, лет двадцати, с жидкими усиками, поднял руку.

— Красноармеец Абдулаев.

— Ну?

— Прикажите вернуть в мою часть. — Угрюмое лицо его было холодно замкнутым.

— В чем дело? — обратился генерал к Михайловскому.

— Взгляните на его правый рукав. Дважды пытались эвакуировать в глубокий тыл.

— Не могу я баклуши бить в тылу, — вздернулся Абдулаев.

— Кем работал до войны?

— В колхозе… тракторист…

— Дети есть?

— Трое ребятишек. Без меня прокормятся. Я снайпер, могу обучать. — Что-то исступленное мелькнуло в его взгляде.

— Много на счету?

— Восемнадцать фрицев. — Лицо Абдулаева начало багроветь.

Глядя на него, генерал подумал о той ненависти, которая жгла душу бывшего тракториста, и перед ним снова, уже в который раз, возникла картина противотанкового рва под Смоленском с размолотыми, расстрелянными школьниками в пионерских галстуках. Брызги их крови с тех пор виделись ему на всех гитлеровцах.

— Считай себя в моем личном резерве, — бросил он оторопевшему Абдулаеву.

Уже почти заканчивая обход КВ, генерал пытливо оглядел застенчивую краснощекую блондинку с рыжеватыми волосами и большими мечтательным голубыми глазами. Старший сержант поманил ее к себе.

— Кто такая?

Та вспыхнула, встряхнула уложенные узлом волосы.

— Климович. Радистка! — отвечала она, робея и, видимо, сердясь на себя за эту робость, но глаза не опустила.

— Тебе сколько лет?

— Девятнадцать.

Генерал посмотрел на нее с сочувствием.

— Ох, порядочно! — И тут же добавил: — Вера? — Память у него была отличная. — Куда ранена?

— Контузия.

— Ушиб головы и сотрясение мозга с потерей сознания, — вмешался Михайловский. — Трудная девица.

— Нечего меня жалеть, — продолжала Климович. — Я таскаюсь по госпиталям третью неделю. Они все преувеличивают, — кивнула она головой на Михайловского.

Генерал остановил ее:

— Как скажет медицина, тому и быть. По себе знаю, что такое контузия. Шарики вертятся не в ту сторону. — Потом сказал мягко: — С какого года на фронте?

— С февраля сорок второго.

— Я с этими, — кивнул он в сторону Вербы и Михайловского, — с первых дней войны. Кабы не они, давно гнить мне в болоте. Нет, никуда ты отсюда не пойдешь. Какой у нее срок лечения?

— Не меньше четырех недель, — ответил Верба.

— Стадо быть, тому и быть, — чуть протянул генерал. И вдруг волна грусти нахлынула на него.

Он не мог бы сказать, что с ним происходит, почему, и эта минутная слабость сердила его, ибо поддаваться ей было нельзя — не время, не место, а главное — е м у  нельзя. Все, что он до сих пор делал, было связано, конечно, с боевыми действиями, с потерей людей, которую невозможно было восполнить. Он видел немало убитых солдат и офицеров — своих и врагов, но это не вызывало в нем ни ужаса, ни жалости. Риску же погибнуть самому подвергался и испытывал при этом только возбуждение — не страх. Но, бывая в госпиталях и медсанбатах, он ощущал странное и необъяснимое чувство вины перед людьми; может, потому, что некоторые из них были ровесниками его детей — дочери и сына, а другие — ровесниками его самого.

— Пошли дальше! — буркнул он. — Что? Что ты сказала?

— Говорит, что все равно убежит, — потирая нос, ответил за девушку Михайловский.

— Ого! Это еще что? — повысил голос генерал. — Знаешь, как это называется?

— Дезертирство! — хихикнув, вставил адъютант.

— Тебя не спросили! — зыркнул на него генерал. — Ты, милая барышня, трибунал захотела? — И посмотрел выразительно на Нила Федоровича. — Здесь не детский сад и не институт благородных девиц! Изволь лечиться, — отмашливо вздернул он рукой. Поискав глазами адъютанта, велел записать.

— Надоело здесь до чертиков… — Она взбила волосы, и голос ее зазвенел.

— Гм! По призыву или как?

— По доброй воле!

— И с согласия родителей, конечно?

— Я сама взрослая и отвечаю за свои поступки.

Член Военного совета фыркнул.

— Правильно! — Его губы тронула улыбка. — Но навоеваться успеешь, — притушил он голос. — Будь здорова!

И подошел ко второй шеренге.

— Какой части? — спросил он худощавого, косенького, рыжеватого ефрейтора в гипсовой повязке, которую раненые метко называли «аэроплан».

— Полевая почта номер одна тысяча сто девяносто пять, двести сороковой стрелковый полк третьей гвардейской дивизии. Гвардии ефрейтор Петровых!

— Который раз ранен?

— Третий!

— Награды имеешь?

— Обещали…

— Ну?..

— Из госпиталя куда нас, грешных, гонят? В запасной полк. А оттуда куда? Обратно на передок. Подранят — туда же, в санбат или госпиталь, оттуда в маршевую роту. Так и катаемся взад-вперед, до новой дырки.

— А как бы надо?

— Будто не знаете? — протянул ефрейтор мягким баском.

— Знал бы — не спросил.

— Я? — встрепенулся Петровых. — Я бы сделал, как у немцев. У них в этом полный порядок. Солдат, как выздоровел, должен вертаться в свою часть, потому там сподручнее, и веселее воевать, знаешь, кто сколько каши с тобой съел.

— Словом, рай, — не удержался адъютант. — Какая разница, на каком участке фронта бить противника.

— Помолчи! — оборвал его генерал. — Верно говоришь, солдат. Парень ты, видать, ершистый, сразу не заглотнешь, подавишься. На фронте давно, с какого года?

— С тридцать девятого, с финской. Под Выборгом малость контузило, а потом въехал в нонешнюю, без пересадки.

— Да… бывает, — нехотя подтвердил член Военного совета. И вновь чувство усталости охватило его. — Какое у него ранение? — обратился он к Нилу Федоровичу.

— Осколочное коленного сустава.

— Степан, — обратился генерал к адъютанту, — знаки с собой? — Протянув назад руку, он взял орден Красного Знамени и приколол его к гимнастерке ефрейтора. — Ну, кавалер, прощай…

— Обижаем мы хороших людей, — шагая рядом с генералом, заметил Самойлов. — Три-четыре раза ранят, а боевых отличий — тютю! Недавно подзывает меня один безногий, вертит самокрутку и с шуточкой ко мне: «Сколько стоит моя нога?» Говорю — не знаю… «А я вот знаю! Рублев пятьсот — шестьсот. Вернусь домой, а детишки спросят: батя, а батя, где твои награды? Сказать, что начальство не позаботилось, или соврать, что бумага не дошла до Михал Иваныча Калинина?»

— Ну и что ты надумал?

— Кумекали мы не раз и не два, а тридцать три раза: разрешить командованию госпиталей многократно раненных представлять к наградам в Военный совет армии.

— Дело толкуешь. Запиши, — приказал он адъютанту. — А… где этот мальчик-партизан?

Нил Федорович объяснил, что мест не было и пришлось на время положить его в палату к раненым немцам. И один немец-врач спас Андрейке глаз. Попутно Верба рассказал про операцию Курту Райфельсбергеру.

— Пошли поглядим. Диковинные дела творятся!

Войдя в палату, генерал скосил глаза.