Изменить стиль страницы

— А вам, коллега, не осатанела война? — вдруг спросил он. — Вся эта кровь, страдание, грязь…

— На моем халате нет и не было грязи, — неожиданно резко ответил Анатолий. — Прошу не путать меня с вашими собратьями.

Луггер снова пожалел, что затеял разговор о войне: с грустью он смотрел на Михайловского, который снова стал замкнутым, и трудно было себе представить, что еще минуту назад они были почти друзьями.

— Вы ненавидите меня? — в упор спросил Ганс.

— За что мне вас ненавидеть? — уже более мягко ответил Анатолий. — К деяниям нацистов, уверен, вы непричастны. Однако согласитесь: мне и моим соотечественникам не так легко перестроиться. Война ужасна не только смертями — она страшна и тем, что ненависть распространяется на весь народ в целом; ведь стреляют не правители и не в правителей…

— Думаете, я виноват в том, что меня послали на эту войну?

— Не думаю. Вы виноваты в другом: немцы всегда считали себя солью земли. А от этого, согласитесь, один шаг до идей порабощения других народов…

— Да, вы правы, — ответил Луггер, вздохнув. — Я тоже считаю, что мы — соль земли. Национальная гордость — вещь не зазорная. Однако ни я, ни мои друзья никогда не думали, что гордость за свой народ побудит наших соотечественников добровольно превратиться из соли в удобрение… — Ганс вдруг почувствовал, что ему легко говорить. — Я понимаю и разделяю, Анатолий, вашу ненависть к фашизму. Но я не согласен с тем, что он родился из национальной гордости. На такое могут быть способны лишь люди, чувствующие свое полное ничтожество. И если мы и виноваты, то тем, что у нас, в Германии, было много таких людей…

Луггер не успел договорить, за их спиной кто-то рявкнул:

— Воздушная тревога!

Они поспешили в убежище.

— Не обижайтесь на меня, Ганс, — сказал на ходу Михайловский. В чем то правы вы, в чем то я. Но мы еще поговорим с вами на эту тему.

— Что, Луггер, замерзли? — неожиданно откуда-то сбоку появился Верба. — Вашу руку, хирург! — зарокотал он. — Вы, оказывается, отчаянный человек!

— Вас это удивляет или возмущает? — удивленно спросил Луггер.

— Скажите, какой род оружия вы больше всего уважаете?

Луггер не понимал, куда клонит начальник госпиталя, но совершенно искренне ответил:

— Пехоту. Я как-то подсчитал, сколько живет командир пехотного взвода. Получилось в среднем — не более двух-трех месяцев. Это самые незащищенные, самые отважные люди.

— Согласен с вами, — сказал Верба и еще раз пожал Луггеру руку.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Штейнеру хотелось еще раз подумать о предложении Самойлова, да и посоветоваться обо всем этом с Луггером, к которому начал испытывать некоторое доверие. Однако вскоре пришел сам Леонид Данилович. Протянул пачку «Беломора».

— Как давно я не курил! — воскликнул Штейнер, выпуская первый клуб дыма.

— Насколько, я вижу, вы согласны, — решительно сказал Самойлов. — Итак, будьте добры лечь на носилки; наши санитары отнесут вас в подвал, к саперам.

Секунду Штейнер колебался, глядя Самойлову прямо в глаза. Что делать? Оглянувшись, он поймал взгляд Луггера; тот одобрительно подмигнул, и Генрих сделал то, что считал самым смелым поступком в своей жизни. Он переполз на носилки, санитары подняли их и понесли. Штейнер понял, что вступает на новый путь; неизвестно, куда он его приведет. Прежняя жизнь показалась ему вдруг далеким сном. Странно и причудливо меняются вехи на войне: ведь каких-нибудь пять дней назад он плелся с несколькими товарищами по лесу, не чая выбраться из котла, а сейчас он в русском лазарете, мало того — помогает русским. Из одного мира попал в другой. Ранение его не опасно; мысль же о минах под зданием заставляла цепенеть от ужаса. Проклятая война! Если бы не она, учительствовал бы он до сих пор в своем родном городе Галле.

У входа в цокольный этаж Штейнер увидел толпу русских раненых. «Боже! — подумал он. — Сколько же нужно сил, чтобы смотреть на пленного так спокойно, как они. Ведь каждый из них вправе предъявить мне свой счет. Хотя бы за эти мины…»

— Эй, славяне! Куда фрица тащите? — остановил санитара здоровенный черноусый сержант с повязкой на подбородке.

— Куда надо, туда и тащим, — огрызнулся передний носильщик.

— Если на кладбище, я не против. Туда ему и дорога! — И сержант громко выругался.

— Тебя не спросили! — запальчиво отозвался носильщик.

— Это ты мне говоришь? Мне? — с яростью набросился сержант на него. — Я, может быть, из-за этой сволоты инвалидом на всю жизнь стал, тебя это не касается?

— Заткнись! Чего пристал к человеку! — угрожающе предостерег сержанта второй носильщик. — У меня два осколка в груди, я же не воплю. Лежачего у нас, на Руси, не бьют.

— Эх, нет у меня автомата, мигом бы его порешил, — сверкая глазами, сказал сержант.

— Ты бы, я бы! — миролюбиво улыбаясь, говорил второй носильщик. — Будет лаяться. Угостил бы коньячком, вон, я вижу, у тебя полная фляжка.

Сержант распалялся все больше. Отделаться от него было не так легко: он стоял у носильщиков на пути, и они оба, и Штейнер с ужасом смотрели на большой финский нож, висевший у сержанта да поясе.

— А ты что моргаешь? — рявкнул он, наклонившись к Штейнеру. — Душа в пятки ушла? — И, видимо удовлетворив свое самолюбие, снова выпрямился и уже мягче сказал: — Не бойся, не трону. Санитар верно говорит: мы лежачих не бьем, не то, что вы, подлецы.

С этими словами сержант отошел от двери, и носильщики быстро понесли Штейнера в подвал. Завидев группы ходячих раненых, они лишь убыстряли шаг: любая встреча могла обернуться для их подопечного неприятностью.

— …Ну что? — окликнул Самойлов Борисенко.

— Да ничего хорошего. Одно могу сказать точно: часового механизма мы не обнаружили. Пока темна водица, — мрачно ответил он. — Кого это вы приволокли ко мне? — с любопытством спросил он. Ему и в голову не приходило, что уставившийся на него Штейнер может оказать хоть какую-то помощь.

А перед глазами Генриха все еще стояло лицо черноусого сержанта, готового прикончить его.

— …Ну, обер-лейтенант Штейнер, извольте приступить к своим делам, — распорядился Самойлов. — Знакомьтесь! Ваш коллега старший лейтенант Максим Борисенко! Он вас проинформирует… Полагаю, что вы найдете общий язык.

— Кроме сведений, которые мы получили от жителей городка, есть вещественный документ, — объяснил Штейнеру Борисенко. — Нашли у убитого партизанами немца. Читайте сами!

Нелегкая задача переводить двум саперам: надо разбираться в терминологии ремесла. Но, угостив обоих спиртом и выпив заодно с ними, Самойлов, многозначительно улыбаясь, старательно выжимал из того и другого сведения, так необходимые сейчас всем, кто находился под крышей госпиталя. И вскоре Леонид Данилович почувствовал, что добился своего: обстановка заметно разрядилась. Борисенко стал разговорчивее, да и Штейнер, кажется, начал понемногу выходить из столбняка. Он уже оживленно жестикулировал, показывая своему русскому коллеге устройство немецких мин.

— Может, мы поставим носилки со Штейнером на ящики, вон их сколько валяется, — предложил Самойлов. — В ногах правды нет.

— В самом деле, почему бы не сесть? — живо откликнулся Борисенко. — А то получается как-то на ходу…

После того как носилки были поставлены, Штейнер приподнялся, прислонился спиной к наружной стене и внимательно оглядел стены, потолок, пол и даже зарешеченные окна.

— Начнем с самого простого, — сказал он. И начал объяснять Максиму свой план.

…Противоречивые чувства охватили не только Михайловского: они владели и Вербой, и даже мягким, склонным к долгим раздумьям Самойловым. Что делать, наука ненависти нелегко далась советским людям; нелегко было потом от нее и избавиться. Вербе с самого начала был симпатичен Штейнер и все же, думая о причине его быстрого согласия работать вместе с русскими саперами, он склонен был обвинить его и в трусости, и в приспособленчестве. То ему казалось, что Штейнером в первую очередь двигало чувство порядочности, то, наоборот, это побуждение казалось ему немыслимым для немца, и тогда в его мозгу поселялась твердая уверенность, что Генрих одержим лишь инстинктом самосохранения. Верба сам злился на раскол чувств, происходивший в нем: ему обязательно надо было прийти к какому-то единому решению, — от этого зависела и судьба операции по разминированию здания, и судьба Штейнера.