— Для этого нужно время.
— Но ведь конец света еще не наступил!
— О, конечно, нет! Но это могло быть началом конца.
— Тоже нет.
— Надеюсь, — повторила она, — иначе я не стала бы и говорить с тобой об этом.
— Но как ты обо всем так быстро догадалась? — спросил он и сразу же заснул.
Эрсилия продолжала лежать неподвижно между мужем и ребенком, которые спали, повернувшись к ней спиной. Стало светать, она слышала, как кучер открывал каретный сарай, как отправился первый дилижанс, как появился разносчик молока. Она встала и, как обычно по утрам, положила кувшин для молока и деньги в корзинку, которую спустила на веревке из окна. Втаскивая ее обратно, она увидела, что на углу виа Микельанджело показались полицейские. Их было трое, они остановились перед ее подъездом. Эрсилия смотрела на них и чувствовала, как холодеет сердце.
В тот же самый час, одновременно с Метелло, были арестованы все, кто входил в группы пикетчиков, в том числе Джаннотто, Корсьеро и анархист Фриани. Их было уже не двадцать один, а Девятнадцать: не хватало старика Липпи и маленького Ренцони, которые теперь были в мире и с богом и с квестурой. Арестованным вменялось в вину «сопротивление полиции и попытка нападения на нее, подстрекательство к мятежу и участие в преступлении». Вот уж нелепость! И действительно, их оправдали, но только после того, как они просидели под следствием шесть месяцев. Сто семьдесят пять дней — день за днем — они провели в тюрьме Мурате.
Глава XXVI
Так, вдали от семьи, Метелло отметил свое тридцатилетие; так во второй раз попал он в тюрьму; и так в то утро, когда его арестовали, он в третий раз очутился в полиции. В той же самой «карбонайе», где он сидел юношей, когда пытался разыскать Бетто. Он вновь оказался в одной камере с воришками, похожими на тех, прежних; здесь были те же полицейские, тот же комиссар-сицилианец, сквозь решетку был виден тот же двор. Только не было больше Микелы, а ему самому исполнилось столько же лет, сколько было тогда Келлини. Но там, где окно выходит во двор — пусть даже не обычное окно, а волчья пасть «карбонайи», — всегда найдется какая-нибудь девушка, поющая с утра до вечера. Красивая ли она, честная ли, здоровая ли? На этот раз девушка пела еще более старинную песню, которая напоминала Метелло не Микелу, а Неаполь и солдатскую жизнь.
Тюрьма Мурате тоже не изменилась с мая 1898 года. Те же камеры и те же прожорливые клопы, та же зловонная параша и невыносимая духота, а едва наступит осень — сырость и холод. Но в большой камере, куда их поместили после допроса, теперь находились друзья, единомышленники, товарищи по работе. Они отлично ладили между собой. Кроме Джаннотто, здесь был Корсьеро, который обучил Метелло искусству каменщика и который теперь, за неимением колоды, обучал его в теории карточным фокусам и день за днем рассказывал содержание «Трех мушкетеров». Этот пятидесятилетний человек был восторженным, словно ребенок. Здесь же находился и анархист Фриани. Метелло не во всем был с ним согласен, но как только тот начинал говорить, все слушали его с разинутым ртом. В его рассказах о Коммуне было нечто новое даже для стариков: оказывается, там социалисты и анархисты действовали заодно и погибли у одной и той же стены.
Никто из входивших в группы пикетчиков, попав в тюрьму, не проявил малодушия, никто не заикнулся о том, что, выйдя на свободу, не возьмется за старое. Ведь они только защищали себя и других в борьбе за кусок хлеба и за то, чтобы их труд вознаграждался если не в меру пролитого пота, то хотя бы «в пределах разумного минимума». Им казалось, что они были правы. Смерть Немца не тяготила их совести, а скорее взывала к отмщению. Сейчас, когда они находились в тюрьме, их семьи не были брошены на произвол судьбы: каждую неделю они получали, правда, небольшую, но бескорыстную помощь от Палаты труда, кассы взаимопомощи и лиг. А кроме того, в каждой семье оставались женщины, как и прежде не падавшие духом. Этим матерям и женам достаточно было твердого обещания, что по выходе на свободу их сыновья и мужья примутся за старое только в том случае, если снег выпадет в августе, если море высохнет, если «Спьомби станет кирасиром». Пешетти создал небывалую по мощи адвокатскую коллегию; если начнется процесс, выступит даже сам Турати. Он будет защищать их, как восемь лет назад защищал сицилийские союзы, так же как четыре года спустя, когда он оказался в самом центре движения. Даже если бы это вновь грозило ему каторгой, с которой он совсем недавно вернулся. Он говорил малопонятным языком, не так просто, как Пешетти или Бастьяно, но в конце концов его отлично понимали. Джаннотто помнил отрывок из его речи, произнесенной по поводу приговора Барбато. Вот примерно что там говорилось:
«Буржуазия бросила вызов. Она бросила его стонущим угнетенным, она бросила его организаторам, которые пытаются удержать их от стихийных порывов, чтобы вести по пути мудрости к новой цивилизации. Пусть же те, кому брошен этот вызов, примут его, ибо, если трудящиеся Италии своей инертностью подпишут приговор, вынесенный Барбато и его товарищам, они одновременно подпишут приговор и себе. Тогда они станут самыми низкими, самыми подлыми людьми, когда-либо существовавшими за всю историю человечества».
Они получали письма с воли и отвечали на них. Раз в месяц им разрешали получасовое свиданье. По вечерам, «как солдаты в казарме», они обменивались хорошими или дурными новостями, сплетнями и догадками. На стройках жизнь вошла в прежнюю колею: те же подрядчики, те же помощники, те же десятники. В конце концов, не все они «кровопийцы». Между Бадолати и Мадии была такая же разница, как между Нардини и Криспи. С первой же субботы рабочим стали выплачивать на тридцать и на двадцать чентезимо больше прежнего. У Померо, Дуили и Сантино раны уже почти зажили. Аминта тоже выздоровел и смог наконец забрать к себе семью. Кто-то помог ему — возможно, что это был огородник, у которого последнее время работала его жена. Вдова старого Липпи пережила мужа всего на один месяц. «Немка», которую здесь ничто больше не удерживало, вернулась в Германию, в Лейпциг, где ее приютил брат: она, вероятно, снова станет официанткой в пивной и даже, может быть, в той самой, где с ней познакомился Бутори. Тем и кончилось ее пребывание в Италии. Бадолати оплатил обратный проезд по железной дороге ей и ее дочери Лотте, девочке с совсем белыми, как у старухи, волосами, все время повторявшей «Ja, да. О! Bitte, простите!» Олиндо уже несколько дней не выходил на работу. Чернорабочие из Контеа и Лонда, которые по субботам ездят к своим семьям, рассказали, что «он лежит пластом, бледный, как полотно». Но в камере об этом не заговаривали, щадя родственные чувства Метелло. Зато после намеков Джаннотто все стали приставать к Метелло с просьбой рассказать, чем кончился его роман с прелестной Идиной.
Аннита не проглотила бы так легко подобную пилюлю!
Может быть, Эрсилия любила его меньше, чем Аннита своего мужа?
«Нет, Эрсилия умнее, более развита, — говорил себе Метелло. — Она все понимает».
В каждом письме, помечтав о дне освобождения Метелло, они писали друг другу не о собственных переживаниях, а о том, что происходило в их жизни; обменивались мыслями о Либеро, о цветах, которые она продолжала делать. Супруги Ломбарди, писала Эрсилия, едва вернувшись с взморья, переехали на другую квартиру. Вместо них теперь поселилась семья, в которой нет «молодой хозяйки». Раз в месяц им разрешалось свиданье, а каждый день, как и четыре года назад, Эрсилия приносила ему обед в салфетке, завязанной узлом с торчащими кончиками. Однако теперь и в эскалопе и в супе соли было достаточно.
— Вари мне почаще суп с фасолью, — говорил он ей. — И клади в него ушки.