— Должно быть, не очень-то приятно было провести ночь в полиции?
— А я уж там бывал, мне не впервой. Да и за три года военной службы тоже насиделся немало. Здесь они хоть ремней и шнурков у нас не отбирали.
Мадии, сзывая рабочих, зазвонил в колокол.
Они поспешно простились. Возможно, Метелло вскоре забыл бы об Эрсилии: голова его была слишком занята политикой, как и всегда, когда его вынуждали к этому обстоятельства, а теперь еще ему угрожала безработица. Впрочем, и для любви у него находилось время, хоть он ни с кем особенно не был связан — ему нравилось встречаться и расставаться каждый раз с новой девушкой. Ведь он был красивым двадцатипятилетним парнем и за словом в карман не лез!
Зима в тот год, когда прекратилось строительство в Ромито, была для Метелло особенно тяжелой. Иной раз даже на полсигары в день не хватало! Весной были начаты, но вскоре приостановлены работы в Вилламанья. Таким образом, ко времени беспорядков 1898 года «все сложилось как нельзя хуже», и Метелло оказался в самой гуще событий, хотя предпочел бы оставаться в стороне. Но с той же естественностью, с какой вода бьет из родника, с какой с губ срываются слова, он, едва успев выйти на улицу во вторник шестого мая, вместе со всеми принялся кричать: «Хлеба!!»
Теперь, после трех месяцев безработицы, речь шла уже не о том, что ему не хватает на полсигары, но просто о хлебе насущном, о неоплаченной квартире и о других неотложных долгах, о билете на галерку для очередной девушки, которую он обещал сводить на «Аиду». Мысль о том, чтобы снова работать грузчиком, казалась ему неприемлемой. И вполне естественно, что он очутился в первых рядах сражавшихся на площади Витторио. Было бы просто странно, если бы при его убеждениях этого не случилось! Его увлекла колонна демонстрантов из Сан-Фредиано. Среди них был Джеминьяни, каменщик, которого он немного знал — они встретились на похоронах Паллези. Теперь люди уже не шли так торжественно и чинно, как тогда за гробом, теперь их гнал голод, они были полны ярости и гнева. Возможность встречи с солдатами не пугала их — об этом никто и не думал. Едва Метелло присоединился к демонстрантам и они свернули с виа Строцци, как из-за памятника «королю-джентльмену»[32] и из-за портиков показались солдаты. Все смешалось. Прежде чем Метелло успел шевельнуть рукой, он был оглушен ударом приклада по голове.
Только много месяцев спустя он узнал о том, что произошло в Милане и других городах Италии, что были десятки раненых во Флоренции, пятеро убитых в Сесто, один — в Рикорболи, трое — в Кальдине и девять — среди холмов, окружающих город, и что в одно время с ним были арестованы Дель Буоно и Турати.
Хромоногий Пешетти оказался проворней всех. Произнеся речь, подлившую масла в огонь, разогрев отчаяние, овладевшее людьми, он бежал в Рим, где укрылся в парламенте, а позже эмигрировал за границу. Метелло же все это время сидел в кандалах — на этот раз ему не удалось отделаться ночевкой в полиции. Большая часть демонстрантов была заключена в Фортецца да Бассо, а Метелло и еще несколько человек посадили в Мурате.
Уже на следующий день после ареста, вечером, их отвели в тюрьму и поместили в общую камеру. Между тюремным начальством и женщинами, которые в течение нескольких часов шумели на улице, было достигнуто нечто вроде перемирия. Чтобы узнать, что происходит, арестованные по очереди взбирались на решетки окон. И вдруг в камере мигом наступила тишина, потому что одна из женщин закричала:
— Слушайте меня все, кого взяли вчера! Мы добились разрешения по очереди приветствовать вас, только вы не должны отвечать, иначе нас прогонят. Мы даже не можем сообщить вам домашних новостей — тюремщики боятся, как бы мы не договорились о чем-нибудь за их спиной!
Около тридцати заключенных, в большинстве незнакомых между собой, сгрудились у решетки. Они стояли, закусив губы, чтобы удержать готовые сорваться слова.
В глубокой тишине началась эта своеобразная перекличка.
— Я жена Монсани Федериго, — раздался тот же голос. — Скажите ему, если он меня не слышит: Гиго Монсани, твоя жена шлет тебе привет!
— Я жена Бальдинотти Армандо. Это я, Джина! — крикнула вторая.
А за нею третья:
— Мартини Пизакане! Я твоя жена, Лидия!
— Джеминьяни Джаннотто! Это я, Аннита! — выкрикнула четвертая.
Каждый раз, как называлось чье-нибудь имя, в камере происходило движение, люди освобождали место, для того чтобы вызываемый мог подтянуться к решетке. Впрочем, видеть улицу оттуда было нельзя, виднелась лишь крыша напротив да кусок звездного неба.
— Тут у одной старушки голоса не хватает, — снова закричала жена Гиго Монсани. — Это мать Паланти Серджо… Не Паланти, а Пананти, Серджо Пананти, — поправилась она, — который работает пекарем.
Метелло стоял в сторонке, так как его вызывать было некому. Не придет сюда ни Ильза, от Которой он сбежал, ни какая-нибудь из его красоток — Пия или Гарибальда, и уж, конечно, не Виола — никого из них он не ждал.
— Я жена токаря Фьораванти! Фьораванти Джузеппе, токаря!
— Джулио… Джулио Корради! — раздался голос, и чувствовалось, что женщину душат слезы.
— Сестилио! Это я, Розина.
— Пантифери Омеро! Я дочь Пантифери Омеро! Жена его тоже здесь, она передает ему привет.
К этому времени впечатление, произведенное неожиданностью, и первый порыв радости уступили место нервному напряжению. Арестованным все труднее было сдерживаться, не отвечать на эти приветствия, и уже можно было предвидеть, что вот-вот кто-нибудь из них не выдержит. Уже Монсани, рыжеволосый великан, сложенный, как Самсон, должен был применить силу и заткнуть ладонью рот Корради, который никак не мог примириться со своим «участием в революции». Вот уже второй день он плакал не переставая, и слезы, скатываясь по розовым щекам, увлажняли его честные усы служащего префектуры.
— Я шел на службу и переходил площадь Гольдони, как вдруг меня арестовали. Я еще не дожил до тридцати лет, а карьера моя уже кончена! Меня знает генерал Сани, у меня дядя — капитан, а мне никто не верит, — повторял он, не понимая, что эти достоинства вряд ли могут снискать ему расположение новых товарищей.
Метелло видел головы, прижатые одна к другой, настороженные лица, обращенные к окну, освещенные слабым светом силуэты людей, готовых вскарабкаться вверх, к решетке высокого окна…
— Это опять я, Антоньетта Монсани. Я говорю за жену Лукарелли Эджисто. Она жива и здорова, но легкие у нее слабые и кричать она не может: годы уж не те!
И вдруг, поспешно, словно не дождавшись своей очереди, ворвался молодой, звонкий голос:
— Салани Метелло, это я, Эрсилия! Салани Метелло, я дочь Куинто Паллези!
И сейчас же вслед за тем на улице послышался топот коней, отрывистые, резкие приказания, угрозы, вопли, брань, но, покрывая все, еще секунду звучал голос Антоньетты Монсани, полный гнева и обиды:
— Душегубы! Полицейская сволочь! Слушайте все, они объявили осадное положение! Гиго, они меня уводят!
И словно эхо, из камеры, наполненной людьми, ухватившимися за решетку, раздался взрыв проклятий, брань, вопли.
— Антоньетта!
— Джина!
— Лидия!
— Розина!
— Аннита!
— Эрсилия! Эрсилия!..
И когда наконец глубокой ночью воцарилось молчание и в спертом воздухе камеры стихли даже повизгивания Корради, не мог заснуть один лишь Метелло. Наступил рассвет, а он все повторял про себя: «Вот выйду отсюда — и женюсь на ней!»
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава IX
Пытаясь объяснить те или иные события, сыгравшие решающую роль в нашей жизни, мы часто говорим: это судьба, даже не знаю, как это получилось… Подобно тому, как бывает летом в лесу: все кругом спокойно, деревья защищают от полуденного зноя, тишь да благодать повсюду, и вдруг — лес, такой свежий и тенистый, внезапно загорается! Поднявшийся ветер перебрасывает пламя с ветки на ветку, и вот уже весь лес превратился в один пылающий костер. Так бывает и с чувством. Оно нежданно проникает к нам в сердце, и вот еще недавно зеленое деревцо охвачено пламенем.
32
Так официальные историки называли короля Виктора-Эммануила II.