Изменить стиль страницы

— Я уезжаю на фронт, сеньор. Пришел попрощаться.

Педро поднял широкие ладони.

— О нет, нет. — Подскочив, открыл низенькую дверцу и пригласил: — Прошу вас, камарада.

В комнате, обставленной старой мебелью, царили полумрак и покой. Седая женщина сидела на маленьком стульчике у кровати, набросив на плечи черную вязаную шаль, а Лаура шила у окна. При виде Людвикаса они подняли удивленные глаза. Появившийся за ним Педро успокоил жену:

— Это наш друг, Изабелла.

Людвикас поклонился женщине, повернулся к Лауре, стоящей с шитьем в руке.

— Он уезжает на фронт, — сказал Педро.

— Когда же кончится эта страшная война? — Лаура посмотрела на Людвикаса.

— Этого не могу сказать, но знаю, чем она кончится. Нашей победой!

— О-о, — простонала Лаура, но не от горя или отчаяния, она просто истосковалась по спокойствию. — Приятно вас слушать. Возвращайтесь живым a la Lituania.

Впервые слетевшее с уст Лауры слово «Литва» глубоко запало в сердце Людвикаса.

— Я обязан вернуться в Литву… Вот… — Он достал из кармана записную книжку, вынул из нее маленькую фотографию. — Вот! Посмотрите…

Лаура, бросив короткий взгляд, подала карточку отцу. Педро поднес ее к свету.

— Совсем как наша, — сказал он как бы про себя и спросил: — Невеста?

— Да, невеста. Эгле. Так ее зовут — Эгле. По-испански было бы — Abeto[17].

— Abeto, — повторил Педро.

— Abeto, — словно эхо откликнулась Лаура.

— Salud! — Людвикас поднял кулак к виску, подтянулся, поблагодарил хозяев и ушел.

Дни тянулись черепашьим шагом. Бывало, минута на фронте казалась длиннее целой недели и даже месяца. Капрал Людвикас Йотаута командовал пулеметным расчетом. Когда затихали выстрелы, скорчившись в окопе, выводил в записной книжке:

«1938, 17 мая.

Признаюсь, меня вела в эту страну романтика. Тогда, восемь месяцев назад, я не предполагал, что наши будни будут настолько суровы. Но скажи кто-нибудь сейчас — возвращайся в Литву, я спрошу: «За что вы меня наказываете?» Не потому, что я не тоскую по родине. Нет слов, чтобы высказать эту тоску. Нет дня, чтобы, глядя на небо Каталонии, я не думал о сизых облачках родного края, да и окоп здесь я рою, словно погребище для картошки за отцовским амбаром. Ты со мною, моя родина, и если я так жажду победы для Испании, то потому, что думаю о тебе, Литва. О тебе думаю и тобою живу. Знаю, пулеметчик Марек думает о своей Чехословакии, глядящий в бинокль на позиции врага Модест — о своей Франции… Мы, все пятеро, пулеметный расчет, мы, вся Интернациональная бригада, в один голос говорим: No pasaran!»

«1938, 5 июня.

Уже две недели, как мы не трогаемся с места.

Радуемся, что Мадрид держится героически. Пока сердце бьется, все мы тверды.

Ребята говорят, скоро нас отправят на отдых.

Твоих писем не могу дождаться. Пишу тебе часто, но получаешь ли ты мои письма, не знаю. Кто их читает?

Почему нет ни весточки от тебя, моя милая Эгле?

Почему, почему?

Ответ — одиночные выстрелы с той стороны.

Почему?»

Несколько дней спустя взвод забрался на грузовики. Не на отдых, нет, говорили, пока мчались по пустым, иссушенным зноем полям. Раскаленный воздух обжигал лица, словно их лизали языки пламени.

Когда на второй день грузовик остановился в деревне, чтобы набрать воды, Людвикас огляделся и не поверил глазам. Это была Санта-Мария. Та же площадь, та же серая каменная стена, а там должны быть… Он сказал капитану, что был здесь на курсах капралов, что есть знакомые, и капитан дал ему пятнадцать минут. Людвикас бежал по пустынной деревенской улице — она почему-то казалась еще более унылой, но некогда было приглядываться, ведь эти пятнадцать минут пробегут так быстро, что страшно подумать.

Лавочка была заперта. Людвикас подергал ручку, нажал плечом и лишь тогда увидел разбитое окно. Заглянул внутрь. Прилавок опрокинут, полки сломаны, на полу осколки стекла, всякий хлам. Вбежал во двор, но и здесь дверь была на запоре. Постучался. Подождав, забарабанил кулаком. Наконец услышал тихие шаги. Дверь отворилась, и Людвикас увидел женщину в черном. Лицо ее исхудало, глаза ввалились, выбившаяся из-под черной шали прядка седых волос падала на дряблую щеку. Людвикас попятился, словно увидев покойника.

— Что вам нужно? — шевельнулись губы женщины.

— Я… Вы меня не узнаете? — растерялся Людвикас.

— Я никого не знаю. А если пришли забрать и меня, лучше застрелите на месте, — женщина уцепилась обеими руками за косяк двери и уставилась на Людвикаса.

— Что вы говорите, сеньора!.. Где сеньор Педро? Где сеньорита Лаура? Что случилось?

Женщина перешагнула низкий порог, чтобы получше вглядеться в бойца.

— Dios mio![18] — наконец узнала она. — Это вы? Вы были добры к нам. Когда уехали, Лаура часто вас вспоминала.

— Где Лаура?

— Нет Лауры, amigo mio[19], нет и Педро. Их увели. То есть Педро увели. Сперва его избили. А забрали за то, что у Педро была лавочка. Лаура ушла вместе с отцом. Она сказала, вернусь только вместе с отцом.

— Где они теперь?

— Не знаю. Их увели по дороге на запад. Dios lo ve que malo es[20].

Женщина закрыла глаза.

Людвикас посмотрел на часы. Оставалось две минуты, надо было бежать.

Грохоча по ухабам, грузовики мчались мимо крутых горных утесов, мимо посеревших колонн платанов и острых башен кипарисов. Мчались в сторону Сарагосы посреди белого дня, и каждый боец знал, что в высоком небе в любую минуту могут появиться вражеские самолеты, которые издалека уже заметят их машины, эти две черные точки, волочащие за собой облака густой пыли. Что будет дальше, тоже каждый знал, поэтому тревожно поглядывали в небо, поскольку за адским грохотом машин никто бы не расслышал стального рева «юнкерсов». Лишь Людвикас Йотаута сидел молча, не слыша разговоров; остроты, перепалка бойцов казались настолько неуместными, что его разбирала злость. Людвикас боялся, чтобы приятель поязыкастей не заговорил с ним, ведь он мог не выдержать и наболтать черт знает что. Не выходила из головы судьба семьи лавочника. А кто скажет, сколько таких семей во всей Испании? Не видевших за всю жизнь ничего хорошего, еще от дедов слышавших о кострах инквизиции и вот теперь тоже попавших под подозрение. Когда угнетенный веками человек сам берет в руки дубинку власти, он подчас силится свести счеты с историей, машет этой дубинкой налево и направо; не может опомниться, призадуматься, взвесить. Машет, наслаждаясь своим могуществом, стараясь убедить в этом и себя и тех, кто послабее, у кого нет этой дубинки.

В середине июня дрожащая рука Людвикаса едва удерживала карандаш.

«Уже третий день во рту не было ни капли воды.

Передо мной, внизу, поблескивает холодная излучина Эбро.

Два солдата ушли за водой и не вернулись. Добровольцы есть, но командир не разрешает. Пока не прорвем кольцо окружения, нет ни малейшей надежды…»

Они лежали среди раскаленных камней, как среди огромных пылающих головешек, вдыхая запекшимися ртами обжигающий воздух. Казалось, языки пламени лизали их тела, до поры до времени живые, хотя враг, по-видимому, уже похоронил их. Отсек от батальона горсточку людей на плато предгорья, все силы бросил на юго-запад, где гремели орудия и стрекотали пулеметы, а здесь только внимательно следил за каждым движением попавших в окружение и медлил с атакой, потому что предгорья были открыты со стороны Эбро. За спиной у них поднимались острые хребты, крутые, как бы литые, без ущелий. Не убегут, решил враг. На самом деле, отступать было некуда. Прижатые к гранитной стене, они могли только держаться до последнего, ждать атаки и, подпустив врагов поближе, расчистить себе дорогу. Но враг не спешил атаковать. Пулеметная очередь била по камням, цокали одиночные винтовочные выстрелы. Они отвечали тем же, но попусту не стреляли, потому что знали, что патроны на исходе. Это, без сомнения, хорошо знал и враг.

вернуться

17

Ель (исп.).

вернуться

18

Боже мой! (исп.)

вернуться

19

Дорогой мой (исп.).

вернуться

20

Видит бог, как это несправедливо (исп.).