Изменить стиль страницы

– Борислав, – говорит мама уже тише. – Не кичись там и не утомляй отца Киприана всякой ерундой, которой ты тут без меня начитался. И наслушался от Чеславы Антоновны. И не говори ему про…

Тут на голом яворе снова закуковала кукушка.

Я видел, как стало белеть мамино лицо, как застучала молоточком вена у нее на шее. Мне показалось: мама думает – кукушка прокуковав пару раз, смолкнет. Но та куковала и куковала, и я видел мамину, постепенно разглаживающую морщины, радость, слышал, как она что-то быстро и сбивчиво про себя шепчет.

– Надо вырубить этот явор, – говорит наконец мама. – Попрошу завтра Олексу Николаевича. Идем.

Олекса Николаевич – хозяин нашего дома и сада. И я хорошо знаю: мама ни о чем его не попросит. Как раз потому, чтобы он сам «не попросил» нас с квартиры… И мама будет слушать тупо кующую кукушку, и трепетать при виде голого, поражающего своей скрипучестью явора…

– Идем же!

На церковь, в которой раньше служил священник отец Киприан, только что навесили новенький блескучий замок. Замок этот я, как-то проходя мимо церкви, видел сам. Из церковного домика – отданного, по словам родителей, сразу же какому-то складскому сторожу – отец Киприан переехал на частную квартиру. Вместе с ним – старшеклассник Ника, который очень хорошо учится, но почему-то вдруг перестал ходить в школу.

Мама была классным руководителем Ники. И ей наверное казалось: священник не пускает Нику в школу, расстроенный «хрущевским» указом, который шепотом обсуждали взрослые. А может просто с досады.

Вытянутый в струнку, страшно веселый Ника прятался за приоткрытой калиткой. Он словно только нас и ждал. Радость прямо-таки распирала его. Я даже опешил: чему это он так радуется? Наверное, своему девчачьему имени, наконец догадался я.

– Ники, кто? – издалека из каменных коридоров и комнат долетает до нас густой и вязкий, медленно плывущий голос.

– Это по мою душу! – еще радостней, еще дружелюбней откликается Ника (или все-таки – Ники?), и ведет нас по каменным, сильно выщербленным плитам в дом.

Разговора мамы с отцом Киприаном я не слышу. Разговор бегает себе и летает, где-то меж побитых морозом яблонь, в реденьком прозрачном саду. А может я не слышу разговора потому, что меня сперва терзает, а потом усыпляет запах смолы, смешанный с запахом ореха и меда.

– Как звать тебя, чадо? – слабо доносится до меня.

– Борислав, – чуть помедлив, и удивляясь, что мама еще не рассказала священнику о моем имени, говорю я.

– Борисом крестили? – поднимает на маму ястребиные, но в этот момент кроткие и ничуть не страшные глаза священник.

Мама смущается. И тут же начинает по-учительски бегло объяснять: у нас в роду все крещенные, и она сама, и с отцовской стороны, и все деды-прадеды!

– А Борю – никак не получается. То он болел, то я работала в три смены, работала даже по субботам и воскресеньям. Потом – в школе всякие сложности, боялась – узнают, с работы выгонят. То у мужа на работе – аврал за авралом. Так и не получилось… Простите, отец Киприан, простите…

– Ну-ну. Еще окрестите. Случай – будет. Только не тяните, голубушка, – обрадовался сильнее прежнего священник. – Пока Бог терпит – пока так походит. А перестанет терпеть – так сразу и окрестите. Борисом? Да? Борис и Глеб сеют хлеб, – засмеялся он.

– Я Борислав. – Губы мои гадко кривятся, глаза застилает пекучая влага. – Меня и в школе так часто называют, – обманываю я священника и тут же прикрываю рот рукой.

– Да, да, хорошо! – машет рукавом рясы отец Киприан. – Прекрасно! – и тут же делает знак головой своему Нике, которому так ничего и не было за то, что он прогуливает школу.

– А у нас в саду живет Ховала, – зачем-то говорю я и отнимаю руку от лица: потому что это кажется мне чистой правдой.

Отец Киприан как-то беспомощно морщится, несколько раз крестит меня, потом укоризненно смотрит на маму. И я вижу: мама уже не рада, что взяла меня с собой. Однако она учительница, ей теряться нельзя, и она примирительно говорит:

– Мы зайдем к вам как-нибудь еще.

– Нет-нет, вы не придете, – не соглашается с мамой священник. – Ники, проводи.

– Ну что вы, отец Киприан. Мы обязательно придем, – говорит мама. Ей очень неловко, и она, чтобы скрыть это, добавляет. – До встречи на занятиях, Ника.

Самая скрытная на свете сила – сила имен! Да и самая влекущая тоже.

Имя – единственное, что остается от человека в мире. Плотное, звуковое, физическое имя, оно, как маленький огненный столп, облегает тебя! Оно летит по низкому небу и не сгорает! Вложи всего себя в это имя. Как до тебя в него вложили неведомый тебе смысл.

Священник оказался прав. Через месяц его уже не было в городе. Пропал куда-то и Ника. И только через три десятка лет, в городе Полтаве, прилетев туда уже совсем из другой страны, я снова услыхал это странное, редко встречающееся в наши дни, уменьшительное мужское имя.

– Ники-то наш в этом самом кафе играет, – сказала дама в темно-красном платье и черной накидке другой, одетой так же строго, но с веселенькой оранжевой сумкой через плечо.

Дамы шли под руку чуть впереди меня. Лиц их я не видел. Но было ясно: одна постарше, ей наверное под пятьдесят, вторая, пожалуй, тридцатилетняя.

– Та цэ ж кафе тих самих… геив. Туды и заходити боязко…

– Зайдем хоть на минуточку, Леся! – буквально взмолилась старшая. – Зайдем – и моментом назад.

Тихо, вслед за дамами, вошел я в какой-то полуподвал с мрачноватой или просто плохо освещенной вывеской.

Ника (или все-таки Ники?) был мной опознан сразу! Был он уже не так радостен. Но остатки того давнего сияния, того подросткового веселья еще читались в его лице. На крохотной, выдвинутой вперед полуовалом сцене, Ника в одиночестве настраивал бас-гитару. В кафе было малолюдно. Только за одним из столиков, тесно, как овцы, прижавшись друг к другу лбами, шептались о чем-то два официанта. Я уселся поближе к дамам. Из их обрывочных разговоров, забиваемых гулом настраиваемой аппаратуры и коротеньким, грозно-небрежным пощелкиваньем бас-гитары, я понял: жизнь у Ники как-то сразу не заладилась. Сперва он – так говорила старшая – довел до могилы отца, а потом, когда некому стало драть за уши, занялся музыкой. Но занялся поздно и как-то безалаберно. Не кончил даже музучилища, хотя мог бы – по словам все той же старшей – кончить и консерваторию.

– Доскакался… Допрыгался… Четыре веревки на лопате… И главное, плэктр, плэктр этот ужасный! Бледно-немощный, как… как… – не могла подобрать сравнения старшая. – Родственники ума не приложат, как его из этой «гей-компании» вытащить!.. А все – Вирсавия… Змея… Это она своим коварством, своей подлостью его от женщин отвадила… Ники, Ники… Ему ведь было дано царское имя!.. А он… он… – никак не могла успокоиться старшая.

Дальше слушать я не стал. Потому что понял: виновата не какая-то там Вирсавия! Виновато въевшееся в человека и постепенно изменившее все его естество – имя! Ничего подобного не случилось бы, продолжай этот седоватый, прямой, гитарист, казалось, и сам позванивающий, как струна, зваться Николаем, или Николой, или даже, на худой конец, Коляном…

– Борислав! Борисла-а-ав! Ну что же ты!

Это опять мама. Она боится, что я снова потеряюсь. В этом году конная ярмарка очень большая, и народу на ней – тьма тьмущая.

Прошло уже два месяца после моей болезни и выздоровления, сейчас май, я сильно окреп и, улыбаясь, думаю о том, что, скорее, потеряться может мама.

На ярмарку мама решила пойти со мной потому, что отец уехал в командировку, а она очень любит лошадей. Еще мама любит самолеты и когда-то хотела стать летчицей. Она даже прыгала несколько раз с парашютом. Но летчицей не стала, стала учительницей. И, как мне казалось, зря. Куда лучше, если б она стала летчицей, а не преподавателем литературы, или – хуже того – директором Дома народного творчества, как отец.

Утро еще очень раннее. А по утрам мне нравится думать о чем-нибудь необычном. Так и сегодня. Я решил обдумать, как мне «вырваться» в летний лагерь, куда из-за боязни эпидемий и укусов тарантулов меня не хотели отпускать.