Изменить стиль страницы

Я что-то возмущенно буркнул, продолжая поедать дешевую и вкусную, густо посыпанную крупно хрустящей зеленью снедь, которой давно уже был заставлен весь наш стол.

– Хочешь, хочешь… – вдруг после паузы снова возникла она. Потом промолчав, добавила: «А хочешь – получишь». Несколько минут она сидела тихо, не принимая участия в общей безалаберной и бездумной беседе, выпила лишь глоток красного, терпкого, очень холодного, ломящего зубы вина, а затем, медленно и плавно поведя великолепной, золотокожей, по плечо оголенной рукой, смахнула от себя на пол несколько тарелок и вазочку с цветами, мигом вскочила – причем я же ее машинально и слегка опупев от неожиданности, и поддержал, чтобы она не упала, – на стол.

– Мужики, слухайте! – зазвенела она низко-серебристым своим, вовсе не глухим, но каким-то слегка ужатым голосом. «Поплавок» мигом стух, и невиданный по тем мертвенно-спокойным временам скандал начался.

– Мужики, вы поглядите! Вы только гляньте на него! Ему мало моих рук! Мало моей задницы! Мало ног! – Она не очень высоко задрала и тут же опустила свое черное длинное платье. – Так он еще душу из меня вынуть хочет! – кричала она со своим еле уловимым западнорусским акцентом.

Стоя на столе и крича в голос, была она чудо как хороша: белокурая, мраморнолицая, с еще тоньше выострившимся от напряжения прозрачным носом, с темнопылающими чуть навыкате глазами, бледно-веселая от вина и ненависти. Но когда она вдруг заревела, по-бабьи широко и косо раззявив рот, а затем как-то сразу осовев, грузно-тяжело села (не забыв вильнуть при этом хорошо очерчивавшимися под платьем бедрами) прямо на стол и стала сбивать на пол рюмки на тонких ножках и толстопузые фужеры, – она показалась мне отвратительной. Я встал. Надо было конечно просто дать ей оплеуху, стащить со стола, сволочь в узкую комнату на дне театра… Но я разобиделся, освирепел, – причем и тогда мне казалось, и сейчас словно сквозь толщу воды кажется, что обида была деланная, что мне действительно хотелось от нее избавиться, и она это чувствовала. Больше всего меня резануло тогда ее развязно-фамильярное: «мужики»! Слово это было в те времена новым, очень новым, верней новым был смысл, который стали в слово это вкладывать женщины: злобно-подъюбочный, скрыто-порочный… Я встал, дернулся к выходу, затем вернулся, крикнул сипло и непонятно ей в лицо что-то обидное, она чем-то обидным на весь «поплавок» ответила, я круто развернулся, и она исчезла из моей жизни навсегда.

Хотя нет: был еще миг, когда я видел ее, уводимую из ресторана нашей же, притихшей и проявившей себя весьма прилично и сдержанно компанией. Она надрывно смеялась, ляскала себя ладонью по бедру, что-то старалась внушить опустившему голову от свалившегося на него срама лейтенанту-пограничнику, мило-молчаливому молодому человеку и ставшему ее первым мужем.

– Зови меня Стана, – томно гнусила она.

Я плюнул и отвернулся. Затем не в силах оторваться от нее, вообще от всего этого непотребства, стал смотреть на уходящих вновь. И хотя я прекрасно видел, что Стася играет, что она скрыто нервничает и бесится, зыркая и кося по кустам, ищет своего «скрипачика», – дрожь негодования колотила меня. По тем временам продолжение такого скандала никто бы не потерпел, и Бог знает, чем все могло кончиться. Поэтому я наперед знал, что они выйдут тут же вслед за мной, – и они вышли, знал, куда пойдут, – и они пошли, но сам я идти за ними не мог. Я смотрел на удаляющуюся компанию, и странное, но так тогда и не дошедшее до моего сознания объяснение ее поступка тихо шевелилось во мне.

Свои интуитивные шевеления я понял только сейчас. Только сейчас показалось мне – да и то не знаю, верно ли, – что женщины все до одной пифии, скрытые прорицательницы и ведуньи, самой природой назначенные предчувствовать и проницать то, чего не предчувствуем мы, грешные… Они носят в себе грома и бури предстоящих времен, исторгая их из себя то тошными воплями, то запрыгиваньем на столы, то рожденьем несметного числа мальчиков, предназначенных для будущих костоломов и войн. И потому тогдашние ее крики значили, видимо, только одно: быть разломам, быть смертельным вихрям и смерчам. А сегодняшнее ее появление в нашей газете, у лифта, – что оно означает, что? Значит снова впереди потрясения, войны, истязания, глад, мор?

– Профэссия? – снова и уже у самого уха звучит голос рыжей редакционной фурии.

Голос звучит, и я вспоминаю, что после того вечера, конечно же, видел Стасю еще раз, что уволившись на следующее утро из театра, так манившего меня своими грубыми, осыпанными бисером насмешек и двусмысленностей сценами, так притягивавшего меня своими мало кому интересными гастролями, я сел в театральном скверике покурить. И она, зная, что я сижу здесь иногда, прибежала в сквер, стала совать мне в руки по-дурацки изогнутый ключ с большим кольцом в виде двух соединенных рыбьих хвостов, ключ от узкой своей захламленной комнатенки, бывшей раньше кладовкой. «Нет», – сказал я напыщенно и жестко, и опять все, как в калейдоскопе, в жизни моей перевернулось, стекляшки встряхнулись, встали на какие-то может им, а может не им предназначенные места, я возвратился в училище, плотно «сел» на учебу, все, что нужно, сдал, получил один из абсолютно мне теперь ненужных дипломов, и почти тут же – буквально отодрав себя от здания театра, к которому чуть не каждый вечер тайком, а потом уже и не прячась, продолжал ходить, – уехал в Москву.

Позже до меня редко и глухо доходили слухи о ней, о том, что она вышла замуж за все того же, клонившего голову долу, застенчивого офицера-пограничника (некоторые утверждали – гэбэшника), живет где-то в Средней Азии или в Закавказье. Но я и это, почему-то упорно считал фальшивкой, «дешевой хореографией», ложью. Да и вся та жизнь мне такой фальшивкой – блеском пустоты, пьяненьким балетным беспутством – казалась. И только сейчас, при виде беженцев в редакции, черты скрытого трагизма, пропавшей навсегда жизни, черты, прикрывавшиеся то весельем, то жалким трепетом ночных крыльев, проступили передо мной резкими темными смутами.

Сразу вспомнил я и о том, что совсем недавно один из наших прежних знакомцев, полагая, что сведения о ней мне совершенно безразличны, что я напрочь «погряз» в своей столичной жизни, рассказал между прочим о неладах ее с мужем (или несколькими мужьями), о постоянных неприятностях и даже несчастьях с детьми: старший сын, еще совсем молодой человек – в тюрьме, дочь в доме для умалишенных, младший сын тоже чем-то тяжко и, кажется, неизлечимо болен. Вот тогда-то я в первый раз поверил в «настоящесть», во всамделишность всего с ней происходившего, тогда в первый раз мне и померещилось в судьбе ее что-то тайное, страшное, ей же самой, а может и нами двумя совместно устроенное…

– Я вас, мушчина, спрашиваю! Профэссия ваша?

Оказывается, так вот рядом, молча, мы и дошли с очередью до редакционного стола, за которым сидела рыжая фурия. Рыжая работала в газете недавно и меня в лицо, конечно, не знала.

– Я – нет… я не стою здесь… Я на секунду, Станислава, – сказал я тихо, и в первый раз взял ее за локоть. Она отшатнулась, – сейчас сбегаю только…

Она исчезла мгновенно. Меня не было всего минуту, но когда я прибежал, держа в руках, как дурак, ключ от своего кабинетика, ее уже не было. Такого оборота я не ждал. Ждал совсем иного: упреков, жалоб, угроз. Я приготовился все, какие имел деньги, и в несколько секунд – чего мне никогда не удавалось раньше – занял еще тысяч триста… Я приготовился к скандалу дома, к насмешкам на службе. Я хотел взять ее с собой, потому что понял вдруг и внезапно, что тогдашняя ее ложь и мое раздражение – это ведь не все! Было, было между нами нечто такое, о чем надо сейчас крича и плача сожалеть, и что, возможно, стоило всей дальнейшей ее и всей дальнейшей моей жизни. Было то, что мы убили и задушили в себе, то, что тайно терзало и преследовало меня в виде житейских невзгод и профессиональных провалов…

Я мыкался среди беженцев до вечера, разузнавал, выспрашивал, от меня шарахались, никто ничем мне толком сказать не мог: приехала с сыном, где живет – непонятно, муж погиб, осталась без всего, еле из этого ада выскочила…