Изменить стиль страницы

Побег начался без лишних для души и тела испытаний. И поначалу путь по Средней Европе был вообще познавателен, приятен. Хорошо выучившийся по-польски, теперь уже четырнадцатилетний Шур прошел по занятой немецкими войсками территории ни много ни мало 270 километров. Путь его лежал через Вислу, минуя Бельско-Бялу, на Рожнув и дальше: на Санок, на Борислав, на Стрый…

Именно близ Рожнува повстречался ему львиноголовый блондинас Лешек Стахура, польский таксидермист души и художник смыслов.Пан Лешек привел пана Шура к себе в хату с грубо-деревенским, без скатерти столом, с поломанной прялкой в углу. Стал считаться обидами:

– Ешче Польска нэ сгинэла! Зрозумев? И сгинуть нэ мусыть! Зрозумев? Ешче руський полякови… Зрозумев? Будэ буты вусыть! Нэ гэрман – руський!

Такая интродукция не помешала пану Лешеку покормить пана Шура картошкой и напоить «самой чистой в Европе» рожнувской водой. На прощанье пан Лешек пообещал пану Шуру во время таксидермической работы со смыслами о нем вспоминать.

– Як пидеш? По дорози на Пшемысль – нэ можна… Тоби тшеба на пивдень, на Крыныцю… Там гэрмана нэма. Ну: «топай, топай, кверху жопой!»

– Навищо пана на смэрть видправляешь, ты, чучельнык? Пан не жолнеж, пан млодый! – накинулась внезапно на пана Лешека неясно откуда взявшаяся пани Ванда, сестра. – Навищо слово в верше зминыв?

– Цыц, халява!

– Цыц, чучельнык!

– Цыц, парасолька!

– Цыц, лайдак!

Шур слушал перебранку брата с сестрой вполуха, потому что полностью был поглощен осмотром спустившейся с чердачных небес пани Ванды. Первая польская женщина, не слишком измученная одеждами, застежками, пряжками, представ перед моим будущим дядей, поразила его. Именно это краткое свидание он потом считал началом своей истинной жизни, исполненной любви к женщинам, но одновременно и недоверия к ним. Пухленькая, белокурая и острогрудая Ванда была, однако, мгновенно изгнана назад, на чердак. А Шур Иваныч, тяжко вздыхая, побрел лесом на юго-восток.

Часа через три дядя Шур, изучавший строение бука, услыхал лай собак. Судорожно сжав в руках позаимствованный в сенцах у пана Лешека колбасный нож, он тут же слабо-нежной своей душой опечалился. Опечалился именно тем, что пан таксидермист так безоглядно и так скоро выдал его. Но тут же, стряхнув печаль, Шур сунул нож за пояс, а сам, как тот пес, сиганул в кусты, в подрост. Лай был далекий, однако слух у Шура был необманный, звериный. Да и ум его естественнонаучный ему подсказывал: состязаться с представителями отряда собачьих на Малопольской возвышенности – все равно что бегать по кладбищу наперегонки со смертью. Не утруждая себя дальнейшими размышлениями, Шур Иваныч кинулся к сверкавшему неподалеку озеру, потому что сразу определил: спастись от немецких, натасканных на людей овчарок можно только под водой. Кинувшись к берегу, беглец шустро выстругал из толстого, в палец, камышового стебля сорокасантиметровую дыхательную трубку и, не поморщившись, полез в чисто-прохладную польскую воду.

Шур Иваныч сидел в воде больше двух часов. Так ему, во всяком случае, казалось. Дышал он уже тяжковато: воздух проходил сквозь трубку все слабей, все хуже. Как опытный ныряльщик, Шур Иваныч понимал: нежные пленочки внутри камышовой трубочки уже набухли влагой и поэтому в ней стоят свист и хлюп. Надо было выныривать, вырезать новую, сухую трубку. Но и сквозь метровую толщу воды мальчик Шур слышал то отдалявшийся, то приближавшийся лай четвероногих друзей человека. Постепенно Шур понял: собаки ведут преследователей вокруг озера. Но вот в какую сторону – понять не мог.

На третьем часу, не выдержав узости камышового воздуха, Шур Иваныч выставился из воды по плечи. Ни собак, ни эсэсманов, ни полиции он сперва не увидел. Они были далеко, за выгибом озера. Стряхнувшись выдрой и не медля ни секунды, Шур срезал самый толстый из попавшихся ему на глаза побегов сухого прошлогоднего камыша. Простругнув трубочку по краям и продув ее нежно, он снова уселся на дно. Сидя на дне, Шур все время втягивал и далеко выпускал живот – грелся. Шевелил он также ушами и пальцами ног.

Ни тогда, ни поздней не мог он себе объяснить, зачем выставил голову на поверхность еще раз. Выставив же, продержал ее над водой секунд тридцать.

Мальчик Шур держал голову над водой как завороженный, потому что видел: одна из собак, высоко задирая нос и образуя грудью, как тот торпедный катерок, сразу две идущие под острым углом волны, плывет к нему. Глаза собаки – так мальчику показалось – туманились добротой и веселым любопытством. Секунд десять потребовалось, чтобы понять: эта великолепно плывущая псина сейчас будет рвать его и кромсать, будет выгрызать чуть набухшие в воде половые органы (он видел, как овчарок на такое «выгрызанье» натаскивают), потом перекусит струнку горла, разгрызет и само адамово яблоко. Однако Шур Иваныч знал и другое: под водой собака беспомощна! А потому лег на дно. Минуты через полторы пес забил лапами над тем местом, где только что мелькала голова мальчика. Вытолкнув изо рта дыхательную трубку и перехватив зубами колбасный нож, Шур поднырнул под пса, ухватил его за передние лапы, рывком поволок на дно.

Захлебнувшийся от неожиданности и уже с перерезанным горлом, пес тихо отплыл в камыши. Теперь самое время было валить от озера к заброшенным каменоломням, о которых толковал таксидермист души пан Лешек Стахура. Эсэсманы были пока за изгибом озера. Стало быть, найдут убитую собаку не раньше чем через сорок минут. За эти-то сорок минут дядя Шур и думал отыскать вход в заброшенные подземные схроны. Однако Шур Иваныч недооценил обученность немецких собак и переоценил географические знания пана Стахуры. Каменоломен не было нигде и в помине, а уже минут через двадцать невдалеке послышался лай. Шур проверил нож, приготовился к встрече. Передняя овчара вылетела на прогалину перед редким леском стремглав. Она на лету облизнула морду, и Шур залюбовался ее черно-золотистой шерстью. Эту очередную и, в общем-то, минутную слабость души Шур Иваныч часто потом ставил себе в вину. Ведь не будь такой слабости, успел бы он и убить собаку, и присыпать свой след прихваченным из пекарни толченым перцем – и снова назад, в озеро!

Передняя овчара вцепилась ему в левую руку, когда он готовился ударить ее. Тут же появилась вторая. Она хотела выгрызть то, что болталось у Шура меж ног, но беглец, готовый к такому повороту событий, ударил все же первую собаку ножом, а второй подставил зад. Легкая походка Шур Иваныча, которой любовались впоследствии многие женщины Николаева, Херсона, Тюмени, Томска и Нижневартовска, была такой легкой именно оттого, что овчара поганая выкусила-таки ему ползада. Но любование и легкость пришли потом. А тогда, в тюрьме города Катовице провисел он без всякой легкости – на руке, посмевшей ударить немецкую собаку, – неделю.

Вкрученный в потолок винт, стальной трос, зацепленный за кончик троса огромный крюк – вот все, что примечал вокруг себя редко приходивший в память беглец. Крюков таких с потолка свисало шесть штук. Сначала на крюках висело четверо. Но одного, подцепленного крюком под ребро, сняли в первый же день.

– Далеко бегаль, – сказал мадьяр Феликс из Ужгорода, служивший в тюрьме чем-то вроде медбрата, по-русски. Феликс был в немецкой форме, но без знаков различия, на голове его громоздился белый, то ли поварской, то ли докторский, колпак. Через день мертвым сняли и второго. Этот второй был литвин, бежавший все из того же польского Рацибужа. Литвин бредил вслух, а с бредившими Шур Иваныч разговаривать боялся, хотя литвин с тонкими офицерскими усиками неуступчивостью своей ему определенно нравился.

Вскоре Шур Иваныч остался висеть на пронзенной крюком руке, в подвальной зале без окон, один. На третий день ему дали полкружки воды и окаменевший сухарь.

– Gut. Sehr gut, – сказал, неотступно глядя Шуру в зрачки, появившийся на пятый день шарфюрер и, потирая руки, куда-то ушел. Минут через пять он вернулся с белым эмалированным ведром. Поставив ведро на пол, знаком подозвал мадьяра, кивнул на ведро.