Изменить стиль страницы

– Дайте мне рай, – шепчет сквозь дрёму дедок-профессор. – Дайте же!

И рай, наконец, спускается к нему: дедок надолго теряет сознание.

История легкой души

(300 марок)

1

Мой дядя был похож на Солженицына. Правда, не внешне, а, как говорили те, кто хотел к дяде подольститься, – внутренне.

Дядя, конечно, ничего и никогда не писал. Зато много – и всё о лагерях – говорил.

Ну а кроме того, дядя мой был человек естественный. И душа у него тоже была природно-физическая и научно-естественная. Но при этом слишком легкая, маловесная, что ли, малозлобная. Наверное, поэтому кое-кому дядина душа казалась, попросту, слабой.

Может, как раз из-за своего слабодушия дядя, получив письмо из очередного комитета или фонда, бледно ругнувшись, сказал мне:

– Выдают по триста марок. Это для начала. Потом дадут больше. Возьмешь всё себе! Я на эти деньги – кладу с прибором. Меня девки не за деньги любят! Заполняй бумажки и катись!

Хорошо зная, что марок мне не видать как собственных ушей, что эти крупно хрустящие синенькие и желтенькие бумажки выдают только лично бывшим узникам немецких концлагерей и лагерей смерти, я хотел было приглашение спустить в унитаз, как вдруг смекнул: не лучше ли, если марки все же получит дядя, чем истратят их на видеопорнушку нагло (как бандюки) обритые чинодралы из родного ведомства раздач и награждений?

Заполнив две-три бумажки, я стал лихорадочно собирать дядю, стал тянуть и направлять его слабо ориентирующееся в пространстве тело в какую-то неблизкую контору, где вручение твердой валюты и должно было произойти.

До станции метро «Профсоюзная» доползли мы без приключений. Однако, выйдя из метро, дядя Шур, этот бывший малолетний узник, а ныне проказливый и до черноты закоптивший свое любопытное личико старикан, стал почему-то задыхаться.

Жара в тот день и впрямь стояла немаленькая. Да и как было ей не стоять? Распнуло над Москвой латаную цыганскую палатку долгожеланное лето! А что летом в Москве бывает жарко, этого дядя забыть, конечно, еще не мог. Но не задыхался же он дома. А тут чего ж?

Поэтому было ясно, что садясь на парапет и шепча синенькими губами: «Купи боржома и лей, лей мне на голову! И чтоб дым пошел, дым!» – дядя, по обыкновению своему, придается клоунизму, или, проще говоря, паясничает. Конечно, боржом на его частью седую, а частью русо-пепельную голову я лить не стал. А с досадой ухватив дядю под руку, поволок его смелей вперед, за дойчмарками!

Вот тут-то Шур Иваныч и провалился далеко, провалился глубоко. «Глубже, – как он потом хвастливо и с причмоком определял, – чем в какую-нибудь полячку!» Провалился и стал нести свою обычную околесицу о далекой, никому не нужной, плотно закрытой другими событиями войне и о все тех же полячках.

Полячки! Они не давали дяде покоя ни днем, ни ночью. С той самой поры, когда он их впервые – в 1943 году – увидел. Ну а второй барьер, который не позволял дядиной легкой и слабой душе взмыть вверх, оторваться навсегда от нас грешных, был год 1941-й. А именно – сентябрьский его отрезок. И конкретно – 13-е число.

Вместе с дядей спотыкался всю дорогу об этот барьер, об этот пенек и я. Спотыкался, потому что была здесь маленькая странность: Германию дядя Шур, несмотря ни на что, страстно, или, как говаривали раньше, «пламенно», любил. Однако без сильной дрожи (возможно, как раз дрожи лихорадочно-любовной!) рассказывать о некоторых ее представителях не мог.

Слушая дядину трепотню, я некстати вспомнил фондовскую бумажку, которую заполнял недавно. В бумажке этой, в пункте 2, заботливые наши чинуши строго и нелицеприятно спрашивали: откуда и почему Вы были вывезены?

Блин! Почему? Ну, наверное, маму-папу не слушал, мало каши ел!

2

Осень сладкая, осень, влекущая своим наивным удивленьем перед грубо расстебнувшей и гимнастерку, и штаны войной, разгоралась.

Тринадцатого сентября, поддерживаемые с флангов румынами, немецкие части заняли дядино безраздельное, никогда и никем не оспаривавшееся владенье – южно-днепровский городок Голую Пристань. А уже сентября 16-го всех молодых людей в возрасте от двенадцати до семнадцати лет (старше не отыскалось) стали сгонять к местному курорту. Сгоняли их, конечно же, для того, чтобы прилучить к цивилизации, к порядку и оторвать от рабской праздности.

Однако именно 16 сентября мой будущий дядя был, как нарочно, очень и очень занят. Километрах в трех от все того же курорта, близ смачно булькающего лечебной рапой озера, в сухо-прозрачном акациевом лесочке он драл (изымал) последние в текущем календарном году птичьи яйца, яйца сорокопута-жулана.

О, что за птица был этот сорокопут! Серо-голубой, с рыже-бурой шейкой, с черной полосочкой спины.

Резвый, ушло-шустрый, проказливый и чадолюбивый, как впоследствии и сам дядя Шур. Здесь же неподалеку обреталась и сорокопутиха. Она бегала по стволу акации вверх-вниз, отводя коричневого человечка от гнезда. Но отводить дядю от гнезда был, конечно, напрасный труд и жалкая замудиловка. Ведь, кроме жгучего удовольствия от самого яйцедрания, дядя рассчитывал выменять на крохотные яйца у учителя биологии кусман сала: еду с собой немцы привезти забыли.

Оторванный от дел, дядя шел к зданию курорта, украшенному огромной, хорошо видной из степей трубой, неохотно. Он, может, и вовсе к курорту не пошел бы – ни сорокопуты, ни перепела, ни кроншнепы близ курорта не гнездились. Однако два немецких автоматчика всё тыкали и тыкали в спину стволами, смеялись, даже пару раз пальнули по ногам. Пульки взбили фонтанчики пыли близ дядиных босых ступней и навечно в южнорусской земле залегли. Боли же от ударов дулом в спину дядя не почувствовал вовсе. Напрасно старались автоматчики: был дядя Шур, как говорилось уже, человеком естественным, по сорок раз на дню падал с деревьев вниз головой, скатывался кубарем с высоченных песчаных дюн и поэтому тело имел утрамбованное, крепче глины, голову же – твердую, как резиновое колесо новенького грузовика.

В курорт, в его гулкие кафельные залы гнали всех подряд, даже цыганчат и албанцев-арнаутов. Этих, правда, выведя ночью за огромные чаны с лечебной грязью, мягко прокалывали штыками насквозь, а потом в те же чаны – взобравшись по некрутым лестницам к их широким люкам – спускали. Хотя поступали так лишь вначале: цыганчат было много, а чаны – не безразмерные. А вот девчонок среди согнанных было мало: всего три или четыре. Эти часто досаждавшие дяде неестественностью своего поведения существа успели, видно, попрятаться на дальних хуторах или в охотничьих «засидках». Не оказалось в курорте и двух вечных дядиных спутников по яйцедранию – Коса и Джёса. Этих близнят-еврейчиков сразу отсортировали и погнали отдельно от остальных к бывшему зданию помещичьей экономии. Здание это было недавно отдано «Заготскоту», но ввиду отсутствия скота, а также от немоты и безъязыкости – тосковало. Согнанным в курорт тоже было тошновато. Может, оттого, что, втягивая мокрыми варварскими носами запахи неповторимого молодого вина и виноградной осени, они заражались от этих запахов неожиданной для рабов тягой к свободе.

После трех дней внутрикурортной сортировки и рассказов о том, как «югенд» Голой Пристани будет приобщаться к европейскому распорядку культуры, всех строем повели на причал.

Было раннее, чуть увлажненное печалью сна, утро. Пора было вставать и солнцу: дело близилось к пяти часам. Однако вместо восхода солнца дядя увидел легкое, еще только занимающееся зарево: горело здание «Заготскота». «Заготскот», за три дня набитый под за вязочку старыми, молодыми, а то и вовсе сопливыми лицами из семито-хамитской поросли народов, только начинал попыхивать коровьими лепёхами, попискивать чуть воняющими мочой углами, повизгивать узкими овечьими окнами, а дядя Шур уже проявил первую слабость своей славянской души. Решив воспользоваться пока еще ползающим по земле сумраком, он сквозь «дыру» в охране метнулся к «Заготскоту». Метнулся потому, что знал: в каменном полу бывшей экономии есть люк. Под люком – подземный ход. Ход выводил к Конке, бывшей, в свою очередь, рукавом Днепра. Шур кинулся в камыши резво, проворно: надо было, подобравшись к ходу со стороны реки, срочно вывести Коса и Джёса из «Заготскота»! Однако утренний сумрак подвел Шур Иваныча: он споткнулся о еле заметный камень и, получив удар прикладом по голове, на некоторое время про Коса и Джёса, а равно и про других, пока еще слабо голосящих в экономии людей, забыл. Не видя от темноты в глазах дороги и с облегчением вспоминая о том, что, падая с деревьев, приходилось ему зашибаться и сильней, доплелся дядя до пристани.