Изменить стиль страницы

Жегальцо дерзил. Протасий хотел окоротить его. Иван не разрешил. Он мысленно и сам дерзил тому единственному человеку, с кем приходилось говорить, пряча глаза. Ему хотелось дослушать старца.

   — Прежде, выходит, в Новгороде люди были лучше?

   — Люди, государь, ни хороши, ни плохи, а просто — люди. Жадных да злых, наверно, больше, чем добрых. Но было, государь, в Новгороде такое земское строение, чтобы и злая воля в дело шла, и жадность — на общую пользу. Промышленный человек — он ведь от жадности промышленник, как и торговец, а куда без них городу? Но лишней власти новгородцы не давали никому.

Республиканские воспоминания, замазывая и всё дурное, что было при посадниках, владели новгородцами. У них был свой солнечный город в прошлом.

Иван спросил:

   — Бывает, стало быть, такое земское строение, что всем хорошо?

   — Бывает, государь. Есть правило: всякий хозяин да подметёт перед своим двором. Тогда и улица чиста, и старосте конечному не надо горла драть. А то он всех-то не перекричит и станет драться, головы рубить...

   — Дать тебе денег? — перебил Иван.

   — Дай, государь, сколько не жаль. Я за твоё здоровье выпью.

Только теперь Иван заметил, что от Жегальца, как и от прочих, несло вином.

Договорить им не дали: к церкви явился посланец Пушкина из Старицы с известием, что татары перелезли реку возле Серпухова.

5

Гомон в шатре князя Воротынского напоминал кляузное и бестолковое крючкотворство, каким отличались новые московские суды. Каждый воевода знал собственную долю вины, умалчивал о ней и норовил больней куснуть соседа. Намёком задевали главнокомандующего. Князь Михаил Иванович маялся молча.

Больше других досталось менее виновному — князю Хворостинину, благо был молод и послужил в опричнине. Одоевский и Шуйский утверждали, будто им не хватало только князя с его полком, чтобы задержать Гирея. «В лесу отсиживался!» — обижали они его. Василий Иванович Умной стал было заступаться, но скоро махнул рукой: пусть откричат.

Русские в запоздалой погоне за татарами достигли речки Лопасни. Девлет-Гирей, по сообщениям разведки, остановился на болоте за рекой Пахрой. Он поджидал царевичей с отрядами прикрытия. Они ввязались в бой с Передовым полком, насевшим сзади. Князь Хворостинин, вызванный в ставку Воротынского, мыслями оставался в лесу, в бою, ему не терпелось туда вернуться, словно от этих догоравших схваток зависел исход войны.

Воеводы хрипли. Иван Меньшой Шереметев велел подать малинового квасу. Налил Воротынскому. Тот пусто поглядел на ковшик, встал и вышел.

Шатёр стоял у речки с осоковыми берегами. Через лужок, на возвышении, жемчужно серела церковка с деревянным чешуйчатым куполом. Она выглядела такой же ненавязчивой и погруженной в свои печали, как и сельцо за нею. Словно шептала всем мимоидущим: хочешь — зайди в меня и помолись, не хочешь — не обижусь. Сколько подобных церковок и деревень в многострадальном приокском крае проехал мимо Михаил Иванович, и все они шептали кротко: можешь — защити нас, не можешь... Ему хотелось плакать, и только ощущение безмерности беды и невозможности, немыслимости допустить её сушило горло и глаза.

По нескошенному лугу он побрёл к церкви. Голоса стихли — то ли квас полюбился оставшимся в шатре, то ли уход первого воеводы обескуражил их. Оружничий князя из боевых путивльских казаков — при всей свирепости в бою, в обыкновенной жизни человек тихий и привязчивый — шёл следом. Когда дверь церкви сухо скрипнула на деревянных шипах, оружничий остановился, сел по-татарски на траву.

Перестоявшиеся травы залили луг и вылезали из-под церковного порожка. Осеменённые, нескошенные, они ждали зимы и бесполезной гибели. Метёлки шуршали на ветру, от запада тянуло холодком.

По пыльным половицам — из щелей попахивало гнилью и землёй — князь Воротынский подошёл к бедному иконостасу. На нём главенствовала богоматерь Одигитрия с требовательным, непрощающим лицом, коричнево светившимся в луче из заалтарного окошка.

В церкви небесный свет уместней, чем восковое пламя. Ещё уместнее молиться прямо звёздам, чтобы они, как ангелы, несли твоё сердечное мучение и покаяние к самому отдалённому престолу... Как далеко господь! И сколько у него таких убитых неудачей горемык, печалующихся не о богатстве, даже не о жизни, а о единственном, последнем деле. Может ли он услышать всех? Какой же силы должна достичь молитва, чтобы пробить все семь твёрдых небесных сводов и сквозь всемирный хор, и смех, и вопль, через разноголосицу земных печалей отдельным криком дойти до царя царствующих!

Да нет же, вот он рядом, царь небесный. И вот строгая матерь его, всеобщая заступница. Нельзя понять, как бог оказывается во всякой, самой заброшенной церквушке, да это и не нужно понимать. Ты только, сокрушая душу, вознеси молитву умную и искреннюю, и двинется гора. Гора войны.

Михаил Иванович молился то уставными, то собственными неумелыми словами. Молитва не воспаряла, слабо билась о размалёванные царские врата... Вера слаба?

В бога князь Воротынский верил без оглядки, сама возможность сомнения была дика ему. В шестьдесят лет душа уже стремится к запредельному, жизнь позади. Опыт чужих смертей подсказывал, что надо и ему готовиться... Упасть бы здесь, перед щелястыми вратами, и сбросить тяжесть жизни вместе с горой войны.

В его глаза смотрела Одигитрия, воинственная богоматерь. Судила.

В чём его вина? Не бросил все войска к Сенкину броду? Но на пересечённой местности у Дракина нельзя поставить гуляй-город, развернуть пушечный наряд. Четырёхкратное преимущество татар уравновешивалось только полевой фортификацией... Вот в чём был виноват князь Воротынский: в подобных рассуждениях. Если военачальник проявил решительность, но не достиг успеха, много крови пролил, его не судят; если не решился — виноват.

Господи, разверни татар на нас!

Михаил Иванович оцепенел, забылся. Поплыл в небесном свете к заалтарному окошку, вознёсся в пыльном голубом луче. В рассеянном сознании, подобно рыбам, всплыли древние слова: «козёл отпущения», «жертва», «Иона в море». «Один за всех».

«А вот что, — догадался Михаил Иванович. — Надобно дать обет! Такой великий обет, чтобы он дошёл до господа мимо всех воплей и молитв, яко гулевой отряд через чужой обоз... Возвести храм? Все вотчины, имущество пустить на храм?»

Имущество, строение... Какую цену оно имело рядом с позором, ожидавшим князя, когда Гирей возьмёт Москву! Стоило вздумать об имуществе, и заалтарный свет померк, черны и немы стали лики деревенского иконостаса, презрительно взглянула Одигитрия. Князь виновато забормотал слова молитвы, она мертво звучала в покинутом божьем доме, пока он не сказал:

   — Владыко живота моего...

Живот — жизнь человеческая, вот что дороже всего на свете. Недаром ею владеет только бог. Всё остальное его имущество, от дальних звёзд до неисповедимых морских глубин, ничто рядом с этим сосудом счастья и страдания. Бог направляет искру жизни в тело и терпеливо ждёт, когда она к нему, в небесные закрома, вернётся. Дар жизни у бога на особом счёте.

   — Возьми её, — сказал князь Воротынский в озарении, снова перестав ощущать себя, как бы смертным бесчувствием уже заранее охваченный, и весь подался к алтарю. — Повороти татар на нас, и пусть я после битвы года не проживу!

Ему почудилось: кто-то изумлённо и горестно вздохнул за царскими вратами, глядя на князя сквозь щели. Пылинки в световом столбе неслышно полетели в порозовевшее окно. Зазолотились лики. Святые, Одигитрия и предстоящие — все слышали обет, свидетельствовали. Стояла тишина суда и клятвы.

Потом Михаил Иванович опёрся на ладони, встал с колен и вышел из церкви, не крестясь.

Солнце в прорывах мглы, ползущей с запада, стояло ещё выше, но берега со зрелым лугом, речка и сырые отмели были помечены закатным багрецом. Над дальним лесом и подступившим к ржаному полю дубняком курчавился туман. Всё было недвижимо, даже рыбы в воде притихли, не плескались. Но никогда Михаил Иванович не испытывал такого сильного чувства жизни, её глубинного движения, и никогда ему не было так жаль своей прошедшей жизни. Он взвесил дар, обещанный господу, и убедился, что дар тяжёл и дорог.