Изменить стиль страницы

Явился Безобраз. Ничего страшного в нём не было. Возможно, прозвище отражало образ его жизни. Неупокой ждал, что теперь князь объяснит ему, ради чего он мотался через леса с татарскими засадами. Ему вдруг стало скучно: пахло чернилами, сырой извёсткой, в этом приказном запашистом полумраке ничего важного и страшного случиться не могло.

Бумагу, скреплённую чёрной висячей печатью, князь Токмаков подал Безобразу.

Жди у крыльца, — велел он.

Безобраз вышел. За ним последовали оба дворянина. Токмаков послушал, как скрипнула входная дверь, выглянул в сени. Теперь жирное лицо его утратило надменность и последнее благородство, стало злорадным, откровенным. Если кто в кабаке с такой рожей подсядет играть в зернь, его бьют после первого выигрыша.

Он опалил щёку Неупокоя чесночным духом:

   — Детинка ты, видать, отпетый, Умной другого не пошлёт. Людей убивал тайно?

Неупокой отстранился. Князю довольно было взглянуть ему в глаза.

   — Поедешь с Безобразом тем же путём, как ехал сам. Татар встречал?

   — Они ближе к болотам у Подол-Пахры...

   — Вот и держись Пахры.

   — Мы там нарвёмся на них, боярин!

   — Это и надо. Безобраз мест не знает, ты его... подведи!

   — Куда? К татарам?

Князь Токмаков зашептал. Невыносим был запах чеснока и чего-то утробного, звериного, бившего в нос и ухо Неупокоя. Дик, непонятен был приказ. Нечто окаянное... Умной наставлял не ужасаться. «Почему снова я?» — бессильно и безмолвно вопил Неупокой.

   — Ступай, — закончил Токмаков, схватил жбан с перекисшим квасом и долго пил. Отрыгнув, предложил Неупокою: — Хошь? Голоден?

Неупокой, заглатывая слюну и тошноту, мотнул головой. Князь неожиданно понятливо, жалеюще взял его за локоть:

   — Не мучься. Грех на государе.

У всех одна присказка. Да разве мы, служилые, последнего суда избегнем? Совесть, жалость, вот эту тошноту отвращения к себе, к тебе, князь, и к благодетелю Василию Ивановичу — в сундук затолкаем на время войны?

Наместник перекрестил Неупокоя. Как рука поднялась... Вытолкнул в сени:

   — Время военное, помни!

Время не ждало. Вот уже друг Каурко с опавшими боками подведён к крыльцу. Морда довольная: поел овса с вином. Другого коня Неупокою подменили, дали сильного, сытого зверя. Безобраз тоже о двуконь. На верноподданном лице — готовность ко всему: дальней дороге, драке, подвигу. Но не к безмолвному страданию. Господи, дай ему сил!

Ковшик густого мёду на дорожку. Перепела горячая с коровьим маслом. И снова хлюпают понтоны плавучего моста. Татарская слободка... У Рогожской ямской избы отстал конвой из казаков.

Безобраз и Неупокой въехали в лес. Солнце прощально целовало в левый висок. Пыль на дороге розовела и желтела. Довольный Безобраз посматривал на Неупокоя с добродушным, братским выражением, особенно трогательным у сильных людей. Неупокой огрел сытого мерина, рванул вперёд. Хрюкнул от пыли сонный Каурко, застучала по корням копытами кобыла Безобразя.

Вёрст через десять свернули на тропу. Неупокой, прислушиваясь к лесу, правил по солнцу. Ни ржания, ни голосов. Пошли ольховые низины перед Пахрой. Вокруг было дремуче и пустынно. Не верилось, что в эту сырую глушь забрался с войском Девлет-Гирей, когда дорога на Москву открыта. Остановились слушать... Безобраз произнёс мечтательно:

   — К вечеру доберёмся к нашим. Князь-воевода небось заждался вестей с Москвы.

   — Притихни.

Безобраз затаил дыхание. Его доверчивое послушание становилось невыносимым. Жалость к нему сменялась раздражением. Принося даже невольное зло людям, мы научаемся не любить их, чтобы не слишком корёжило совесть.

Неупокой решительно направил коня на запад. Если татары схватят их вместе, он успеет сунуть себе в горло нож. К Безобразу осталось мало жалости, её подавила собственная смертная тоска.

   — Больно ты смелый, — уважил Безобраз. — Я слышал, на Серпуховской дороге ногайцы сидят в засадах.

   — Тихо!

Звякнуло ботало. За рощей пасли коней. Вряд ли татары — слишком домашним показался звук. Тебердей не распускал войны, в глуши могли остаться деревеньки, ногайцами не тронутые.

   — Жди здесь, — велел Неупокой, направляя коня в заросли.

Табунок был голов на тридцать — сорок. Пастухов не видно. Но и без них Неупокой сообразил, что кони чужие: не по-русски были обрублены хвосты, неряшливо раскинуты гривы, испуганная дичь в глазах, непривычных к лесу. Порода, словно на подбор, степная. В войсковых русских табунах мешались аргамаки, ногайцы, черкесские, донские кони. Эти же были — как звери одного помёта. Держались кучно.

Почуяв чужих, вожак стал ещё плотнее сбивать табун вертлявым крупом, подал кому-то голос. Неупокой, натягивая повод, попятился в кусты. На поляну выехали трое темнолицых в потёртых чекменях и кожаных штанах, с деревянными пиками и ремёнными арканами у седел. Они осторожно погнали табун краем поляны, всматриваясь в зелёный сумрак. Один крикнул визгливо, подавая знак. В лесу возникло шевеление, там угадывались другие люди — спали, ели...

Неупокой осторожно развернул мерина. Под копытами дважды, как выстрелы, хрустнули сучья. Бог миловал, вывел прямо на прогалину, где ждал Безобраз.

   — Вроде наши, сказал Неупокой иудиным голосом. — Езжай вперёд.

Безобраз повиновался ему с той же трогательной доверчивостью. Неупокой шепнул Каурке остаться на поляне, по-тихому придерживал другого мерина. Кобыла Безобраза рвалась к густому запаху ногайских жеребцов. Вожак призывно заверещал. Кобыла сквозь кусты ломилась к главной сладости этой проклятой жизни: любви. Безобраз весело оглянулся на Неупокоя.

Протяжный крик, смачный захлест ремня на шее, лязг железа и душный вопль Безобраза: «Беги!» — всё это враз настигло Неупокоя в зарослях и долго стояло в ушах, перебиваемое топотом.

Потом осталось только комариное гудение. Мерин упёрся брюхом в осоковую кочку, провалившись в торф.

Неупокой содрал железную шапку с потной подкладкой, закрестился. Перстами больно бил себя в лоб. Пытал Василия Ивановича: «Пошто избрал меня, пошто? Мало у тебя зверей в человеческом облике, опричных выкормышей?» — «Я знал, что ты сумеешь лучше», — отвечал Василий Иванович и таял в болотной ряске, в туманце над пригретой мочажиной.

Неупокой выбрался на сухое, где ждал его понятливый Каурко. Они вернулись на ночной безопасный путь. Странно, что после придушенного вопля Безобраза жизнь для Неупокоя не потеряла прежней дорогой цены.

7

В далёком родном Крыму, у ворот Кафы, где проходили вереницы пленных, еврей-меняла спрашивал: «Да остался ли народ в тех землях, откуда вы добыли этих людей?»

Народ остался. Множился. Велением Аллаха живородящая сила переместилась из степей в леса. Неумолимо возрастала сила русских. Она пугала неизвестностью пределов во времени, в пространстве.

Чем глубже в междуречье, тем неувереннее чувствовали себя татары. В войске возникли слухи о приближении чужих полков не только с юга, но и с севера.

Опасно, душно воевать в лесах. Не раз с тоскою вспомнишь ровную Яйлу, жаркий ветер и алые маки в распахнутых ложбинах. Нигде нет таких крупных звёзд, как над Бахчисараем, таких благоухающих долин, как под Чуфут-кале, таких пьянящих гибелью утёсов, как Кыз-келе-бурун. Люди видны там сверху, словно стада овец. Здесь, в заболоченных лесах Пахры, сто человек могли почудиться полком.

Неважно было с перебежчиками, в отличие от прошлых лет. Двое передались татарам, но речи их не нравились Девлет-Гирею. В признаниях изменников не слышалось знакомой безысходной злобы. Казалось, добрый ветер прошёл над русской землёй этой весной. Что-то опасное для тех, кто делал ставку на озлобление народа, затеял великий князь и его бояре-карачии. «Сколько великий князь казнил людей зимой?» — спросил толмач, «Ох, много!» — отвечали перебежчики, зная желание крымского царя. «Каких бояр?» — проверил хан. «Опричный Темкин, больше никого». Возможно, перебежчики были подосланы.