Изменить стиль страницы

   — Сие легенда, — нечестиво улыбаясь, сказал Борис.

   — Лжа? — подхватил царевич.

   — И вредоносная. Недаром новгородцы твердят её.

Протасий Юрьев, находившийся неподалёку, промолчал, только бело-рыжий конь его беспокойно вскинулся.

   — Разве царь — бог, Борис? Откуда у него такие силы и ум, чтобы за всех решать? К чему тогда советники и Дума?

   — Для исполнения воли государя, государь.

Царевича не сбило намекающее повторение. Он размышлял всерьёз.

   — Люди же разные, Борис. Можно ли управлять ими единой волей? Я знаю, государи всегда стремились подменить суд святительский, ибо желали не только телами править, но и душами...

У Бориса беспокойно напряглось лицо, он оглянулся.

   — Государство сильно единым...

   — Что ж, и душегубцы единствуют в замыслах. А ведь государство не одной войной живёт. Люди торгуют, пашут, промышляют. Вот новгородцы торгуют лучше всех — надо ли их уравнивать с другими?

   — Кто-то из новгородских гостей тебе лукаво нашёптывает, государь.

   — Пожалуй. Как сказано в постановлении Стоглавого собора: поутру рано солому жгут и кличут мёртвых... Они нашёптывают.

Борис не понял. Он и с царём, случалось, попадал впросак, не постигая причудливых сравнений. Духовнокнижного образования не хватало.

Он постарался прикрыть непонимание тонкой улыбкой:

   — Где же ты кликал мёртвых, государь?

Иван махнул рукой на Торговую сторону.

Бечевник Волхова, пологий берег под Торговой площадью и Ярославово дворище были расцвечены рубахами и однорядками в синее, алое и белое. На Волхове, держась подальше от охраняемых быков моста, крутились устойчивые к любой волне лодчонки ильменских рыбаков.

У въезда расположилась свита государя. На мост спустились архиепископ Леонид, игумены и протопопы. Торжественность минуты не смыла с их морозных лиц застойной неприязни к новому владыке, стяжателю и грубияну. Недавно было узнано, что Леонид взял у государя много денег для раздачи новгородским монастырям и все зажал. Игумены пытались намекнуть, но Леонид на них прикрикнул (и некий инок увековечил в летописи пастырское увещевание): «Собаки, воры, изменники, да и все новгородцы с вами! Вы на меня великому князю лжёте о милостинных деньгах... Не будет вам благословения от меня ни в сей век, ни в будущий!»

В сей век архиепископ воспарял в молитве отнюдь не на волнах любви. Но вот он сотворил крестное знамение. Иконы в окладах древнего серебра матово заблистали под жарким солнцем. Люди по берегам согласно, молча опустились на колени.

Иван взглянул в лицо отца, совсем не грозное и не сварливое сегодня, скорее старое, размытое под рыжей бородой. Отец удерживался от умилённых слёз. Коленопреклонение растрогало его, ему казалось, что он не просто примирился со своим народом, но новгородцы сильней, чем до погрома, полюбили его. Так расшалившиеся дети забывают об отце, пока он не накажет их лозой, зато как любят, если он приголубит после наказания! Иван отворотился, боясь, как бы отец не уловил в его глазах насмешки.

Ивану с беспощадной остротой юношеского воспоминания примстилось страшное: как с этого моста по царскому указу сбрасывали людей. Слабый в ту зиму лёд был выломан телами, опричники на лодках притапливали баграми тех, кто умудрялся выплывать...

Молебен кончился. Иконы возвратились в ниши Софийского иконостаса, как возвращаются из ссылки прощённые опальные.

Царевич много размышлял о новгородцах. Их отношения с Москвой были приправлены несправедливыми обидами. Ему было гнусно от понимания своей причастности к этим обидам. Он, впрочем, замечал, что приглядчивые новгородцы отделяют его от отца и связывают с ним какие-то надежды.

С особой силой подействовала на Ивана встреча с Жегальцом.

В июле по всей новгородской земле прошёл мор на лошадей и коров. Стали служить молебны защитникам скотов — Власию, Фролу и Лавру. Государь счёл приличным явиться на один такой молебен вместе с детьми в церковь Фрола и Лавра — ту самую, возле которой вылез гроб Гликерии.

Царевич Фёдор охотно поехал молиться за коровку, лошадку и козу. Его чересчур гладкое для подростка, туповатое лицо умиляло горожан и создавало контраст тепло-задумчивому лицу старшего брата. Фёдор спрашивал:

   — Государь батюшка, а на татарских лошадок тоже мор?

   — Татарские далеко.

   — Надобно помолиться, чтобы господь на них наслал, а с наших снял. Всё-таки мы же христиане.

Борис Годунов склонился к гриве коня, делая вид, что поправляет стремя. Иван Васильевич вздохнул: вырастили юрода в своей семье, остальных можно гнать из Москвы, чтобы на мостовых не гадили да не болтали.

У церкви Ильи Пророка встретили Леонида с братией. За ними тащилась гомонящая, не слишком трезвая толпа. В Новгороде усиливалось пьянство, хотя опричные нововведения были направлены против него: пьяных метали в Волхов, посадским запрещали гнать вино. Щелкалов полагал, что люди пьянствуют, если работа для них теряет смысл. Другие утверждали, что пьянство — от бесправия и обид. Скуратов был убеждён, что люди ненавидят всякую власть и пьют назло при усилении её. Разберись в этих домыслах, если ты царь...

Впрочем, молебен в церкви Фрола и Лавра прошёл прилично, умилённо, хотя дьякон излишне надрывался ради государя, а служитель размахивал кадилом, как кистенём. Прихожане искренне прониклись жалостью к умирающим в лугах скотам, что и определило глубинный, тёплый ход молебна. Кто знает, может быть, коровы, козы, лошади божьим внушением догадывались, что о них заботятся, и умирали легче.

Внимание царевича Ивана привлёк старик в белой хламидке с матово-седыми волосами. Очень какой-то чистый старичок. Не только выгоревшее от стирок и на солнце полотно, но и прямая борода, и тощее лицо, промытое в каждой морщинке, светились чистотой здоровой, деятельной старости.

При появлении государя и Леонида, когда вся церковь заколыхалась от перемещений, старик один не сдвинулся от правого столпа с самыми почитаемыми иконами. Ему передавали свечи, чтобы он ставил их перед образами. Тонкие восковые столбики были желтее длинных пальцев старца. Он наклонял свечу, затепливал огонь, и фитилёк за фитильком выстраивались в округлый ряд, в трепещущий и жаркий хоровод-моление. И всякий раз старик заботливо защищал новорождённый огонёк просвечивающей ладонью.

Иван спросил, кто это, Михайло Монастырей ответил:

   — Старец Жегальцо. Во время мора он один погребал в скудельнице умерших, не имеющих родных.

   — Молебен кончится, вели позвать. От меня передай свечу святому Власию.

Жегальцо запалил свечу, посланную царевичем, с такой же ровной заботой, что и остальные. Вставил в свободное гнездо, никак не выделяя.

Наверно, после многодневных трудов по погребению чумных ему уже ничто не кажется ни важным, ни опасным.

По окончании молебна, дождавшись, когда покинут церковь царь, Леонид и Годуновы, Жегальцо сам подошёл к Ивану, поклонился:

   — За жалость к бессловесным скотам благослови тебя господь, государь.

   — Я слышал, ты погибших от мора погребал. Не гнусно тебе было?

   — Так гнусно, государь, не приведи господь.

   — Зачем же ты один за всех утруждался?

   — Мне два безума помогали. Гнусного не понимают.

   — И справлялись втроём...

   — Мы, государь, делали по-людски: умный указывал, обиженные умом руки прилагали. Добрые государства все так живут.

   — Однако ты не лестного мнения о государствах.

   — Нелестная истина, государь, лучше лестной лжи.

Говорить людям, будто все они одинаково умны и хороши, приятно и тебе, и им. Но опасно: они могут поверить, посля не разберёшься с мудрецами-то.

   — И всё же зачем ты согласился на грязную работу? — сменил тему Иван.

   — Прочие отказались. Одно лето их били, в другое мор напал. Руки опустились. А у меня выучка старая, удельная.

   — Что это значит?

   — Мы в Новгороде от века на одних себя надеялись... Слышно, ныне об нас Москва станет заботиться. Вот отдохнём.