Изменить стиль страницы

Были в песне ещё два срамных стиха, их спели потише, чтобы не донеслось до лесочка, где жёны с робкой настойчивостью скапливались на опушке, ведая конец гулянья. И те стихи кончались дружным: «Погреб, погреб, погреб!» — звучавшим всё угрюмее, словно крестьяне что-то забивали в землю... Впрочем, Неупокою это могло почудиться, уж очень мрачный надвигался вечер. Он всматривался в разошедшегося Мокреню, думал: не землю бы тебе пахать, а с глумцами бродить по городам и весям, радовать людей. Евангельская притча о зарытых талантах творится, видно, вечно.

Свернув намокшую скатёрку, пошли в деревню. Догадливые девки, оставшиеся в избах, оживили подтопки, чтобы обсохнуть загулявшим мужикам. Изба покраше, принятая Неупокоем за богатую, принадлежала Мокрене, у Лапы же строения были прочны, но неказисты. Двор его жался к лесистому косогору, огородец тянулся до самой речки. В конце огородца стояла банька, ближе к дому — конюшня, напогребица, дровяной навес. Хлев с тремя коровами, десятком овец и курами примыкал к жилой избе, под единой соломенной кровлей.

Утоптанная до каменной твёрдости тропинка вела наверх, на всполье, к строго нарезанным пашенкам.

Погреб у Лапы Иванова и вправду был хорош. Просторную, как горенку, яму он перекрыл сосновыми плахами с проконопаченными пазами. Сверху присыпал слоем листа и песком. Стены чисто обмазал голубой глиной, а по углам укрепил ивовым плетнём. Пол земляной, частью заложенный брусками на деревянных катышах — для припаса, боящегося посторонних запахов. Сюда поставили остатки медовухи и пива. Опечатанные и как бы забытые, они до Рождества наиграются, наберут крепости для святочного гулевания — со страшными машкерами и воплями. Даже Арсений, не домашний человек, с завистью оглядел Лапины зимние запасы — квашеную капусту, мочёную бруснику с яблоками, солёные грибы под слоем духовитого сока и с вылезающим из-под гнёта дубовым листиком, жбан с конопляным маслом и несколько кругов коровьего, скопленного за лето и перетопленного по-чухонски. Жена Лапы, тётка Вера, плотная и розоворукая, заметно пахнущая здоровым потом, вместе со всеми простодушно-радостно обозревала своё богатство, слушала похвалы. Нашла какой-то непорядок, стала передвигать тяжёлые бочата и корчаги, соблазнительно отставляя каменный округлый зад... Арсений первым полез из погреба по лесенке, коряво, но надёжно сбитой из берёзовых жердин.

Отведать хлеба-соли на верхосытку он отказался, заторопился в монастырь. Холодная морось била в лицо, под непослушный куколь. По груди разливались холод и сырая скука. Никак он не мог понять, чем огорчил его поход в деревню Нави, что уж такого грустного усмотрел он у них. Подобных деревушек в России тысячи... Может быть, понимание, что тысячи, и угнетало, ибо во всём, что он услышал и увидел за пределами Лапиного погреба, угадывалось глубокое неблагополучие, непрочность нынешнего крестьянского хозяйства.

Наутро, в понедельник, к монастырю поволоклись возы, Дождь излился за ночь, на юго-востоке зарозовело, засинело ознобленное небо. Венчальными свечами потянулись к нему верхушки сосен на горе, над местом, где Каменец несытыми губами припадает к речке Пачковке... Медлительное шествие телег, полных плодов земных, выглядело и радостно и грустно: чужое отбираем — даром. Если взглянуть с Изборской или Наугольной башни, ползущие по дорогам возы и люди могли внушить даже тревогу — будто идут на приступ... Спаси нас Боже от этих мыслей.

Лучшие земли и деревни располагались к югу от Печор, в далёких Паниковичских лесах. Они были воистину царским даром Ивана Васильевича за кровь игумена Корнилия. Обильные возы из Паниковичей только показались на дальних подступах, а жители Нави, Живоглядки и хуторков-починков, раскиданных по Пиузе и Пачковке, уже подтягивались к Никольским воротам. Снимая валяные колпаки, мужики крестились на железную маковку Николы Ратного, после чего устраивались на своих телегах в несуетливом ожидании.

В обители, напротив, суетились: из пещерной церкви во время службы вызывали то подкеларника, то старца-купчину, а келарь и казначей вовсе не стояли ни заутрени, ни часов. Посельский старец Трифон мрачно сверял свои записи с расходной книгой казначея. Как водится, к приёму были готовы не все амбары, не домыты бочки для мёда, а келарь неубедительно скулил, будто не может уследить за всяким тунеядцем. Игумен негромко и не надрывая сердца выговаривал ему, Трифон не отпускал Арсения и иных приставов — не по делу, а на всякий случай. Но едва отошла служба первого часа дня, Никольские ворота растворились и старцы в благолепии, с молитвой выступили навстречу мужикам.

Полезно было напомнить мужикам, что те везут припасы не стяжателям дворянам, а богомольцам, для дома заступницы всех обиженных и ради поддержания сил монахов, потребных для молитв.

Но скоро благолепие и показная взаимная любовь сменились счётом: зашелестели книги прихода и расхода, списки льгот и недоимков, мысли иноков и крестьян улетели далеко от божественного. Всем нашлась работа: каждый воз следовало не только сдать-принять, но и разгрузить, распределить по кладовым. Неупокоя закрутил истинно рыночный сполох.

Он по-прежнему не понимал, куда гнёт Трифон. На словах посельский старец желал одной уравнительной справедливости. Он ласково беседовал не только с Терёхой-половником, но и с безнадёжным должником Мокреней, особенно когда тот согласился зиму поработать с другими монастырскими детёнышами «за серебро», то есть за плату с учётом долга. Работа — чистить хлевы, возить назём на пашню. А с Лапой Ивановым пошла жестокая торговля.

Расходы и прибытки у Лапы были сочтены заранее. В излишке получалось одиннадцать алтын — стоимость мерина, коли старец-купчина убавит две деньги. Тогда Лапе сам Бог велел поднять пустошь на посилье. Трифон жался, пустоши не отдавал.

С Прощелыкой, взявшим-таки ссуду в двести денег, то есть рубль, Неупокой сопровождал последние возы к амбарам.

   — Ты хотел меньше взять... На что тебе такие деньги, Прощелыка?

   — Сам же ты, отче, пугал меня посохой. Возьмут на войну пушки таскать, на кого мои останутся? А и сынка возьмут — не легче... Я отцу Трифону не супротивник.

   — Бог даст, войны не будет. Литве и свейским не до нас.

   — Нет, отче, слух идёт... Во Пскове с посадских недоимки по пищальным деньгам выбивают, да велено пути к границе досмотреть.

Только теперь Неупокой заметил, что погода поворотила на холод, с востока засквозило, будто в разбитое окно. Прознабливало до сердца... Странно: что ему война? Как говорится при пострижении: «Раб отрекается мирских надежд...»

Возы скрипели тяжко, будто свозили в монастырские амбары не зерно, а смертоносный железный дроб.

6

Двадцать восьмое октября, день святой Параскевы, выдался солнечным, с мелким снегом на полях, будто усыпанных копейками, как и положено торговому празднику. По сёлам гудели ярмарки, во Пскове с особым торжеством славили Параскеву Пятницу, заступницу посадских.

Арсений ехал на возу Вакоры. Сзади тащились три монастырских воза, снаряженные старцем-купчиной. Дорогу прихватило первыми нестойкими морозцами, о коих говорят: «До Казанской не зима, после Казанской не осень». Праздник иконы Богоматери в честь взятия Казани отмечался двадцать второго октября... Потеки дёгтя от щедро смазанных колёс (не купленного, сами гнали!) мешались с мутной водицей, выдавливаемой из-под мёрзлой корки.

Поклажа у Вакоры была невелика: бочонок мёду да три куля овса. Но то были первый овёс и мёд, выделенные на продажу. Свесив ноги в потёртых поршнях сбоку телеги, Вакора просветлёнными, слегка слезящимися глазами оглядывал припорошённые озими: будто на блюдо молодого лука щедро сыпанули чистой соли. В какие дали текли его мечтания, Неупокой мог только гадать и чуть завидовать, как мы невольно завидуем любому, самому незатейливому счастью.

В стороне Пскова под низким солнцем замаячили маковки церквей — Иоанна Предтечи в женском монастыре на Завеличье, Жён-Мироносиц на кладбище-скудельнице и слитное сталисто-золотое сияние над тесными стенами Крома. Как миновали рощицу, слева от дороги открылась белая часовенка Параскевы Пятницы — стройная, крепко сбитая, твёрдо стоящая на холодной родной землице, так сходная с тугой посадской жёнкой, что и Арсений, и замечтавшийся Вакора разом заулыбались.