А вот во Псковском женском монастыре был, сказывали, случай: послушница, оставшись в келье, когда все сёстры ушли на реку Великую, на «иордань», взялась за веник... Да не случайно взялась, а по наущению ведуньи с Жабьей Лавицы в Запсковье: махнув направо, произносила слова молитвы, налево — срамное слово с поминанием нечистого. Вытащила из печки уголёк и провела черту по полу. Во время погружения креста в прорубь под трезвон городских колоколов по другую сторону черты явился человек, давний её знакомец из оставленного мира. В руках у него был платочек, вышитый послушницей, проводившей его в дальнюю и, оказалось, невозвратную дорогу. Сообразив, что перед нею бес в образе любимого, послушница вскричала: «Чур меня!» И бес исчез, обронив платок. До возвращения сестёр-монахинь она стояла как приколоченная к полу, в ужасе глядя на неисчезающий платочек. Когда одна из инокинь подняла его, гром не грянул и бездна не разверзлась — платочек был обыкновенный... Послушница покаялась матери игуменье, исповедалась белому попу и приняла епитимью — год не ходить к причастию.
— А что за монастырь? — спросил Неупокой рассказчика, чувствуя непонятное стеснение в груди.
— Иоанна Предтечи в Завеличье... Да дело сладилось, послушницу уже постригли под именем Калерии.
— Редкое имя.
— Её мирское имя было на ту же букву — «како»... Я только не ведаю какое.
Такие беседы происходили на Крещение в избе Лапы Иванова, в деревне Нави. Игнатий и Арсений, не верившие в чудеса, не обрывали и не высмеивали рассказчиков и гадальщиков, понимая, что без чудесного жизнь страдника была бы вовсе невыносимой.
В Татьянин день, двенадцатого января, снежные поля и боры залило ослепительное солнце — к раннему прилёту птиц. Потом, двадцатого, на Аксинью-полухлебницу, когда хозяйки, заглядывая в сусек, со вздохами прикидывали, хватит ли хлеба до новин, пришло тепло с густым и тихим снегопадом. Приметы обещали дружную весну и скорое освобождение дорог от грязей.
Игнатий и Неупокой готовились к уходу, как к смерти: кто знал, что ждало их на дорогах двух враждовавших государств! Охранных грамот не выдавали им... Но их сердца отчаянных скитальцев бились согласно, радостно и сильно.
ГЛАВА 5
1
Всю зиму Иван Васильевич прожил на Арбате, лишь по пятницам наезжая в Кремль для обсуждения неотложных дел. Перед Рождественским постом он женился в шестой раз, вернее, взял «молитву на сожитие» с Василисой Мелентьевой, вдовой дьяка, казнённого вместе с Осиповыми князем Друцким. Иные пытались истолковывать женитьбу государя как признание, что дьяков, призывавших к глубоким преобразованиям, казнили зря. Но близкие к Ивану Васильевичу люди — Нагой и Годунов — не обнаруживали в его отношениях с Василисой ничего, кроме простого желания покоя и тепла.
Борис, заядлый шахматист, радовался, если ему случалось угадать намерение царя. С Мелентьевой и он, и дядюшка Дмитрий Иванович ошиблись, полагая, что к зрелой красоте Иван Васильевич равнодушен. Ныне он выглядел довольным, утихомиренным, как, по воспоминаниям Никиты Романовича Юрьева, в первые годы после женитьбы на Анастасии Так настигает пожилого человека последняя любовь — на пятом десятке лет.
Впрочем, для Годунова многое осталось непонятным в характере и действиях царя. Борис излишне доверялся логике, а государь в грош её не ставил. Наитие его не раз обманывало, но страдали от этого другие, что создавало у Ивана Васильевича уверенность в своей прозорливости и правоте. Ему досталось хозяйство со слишком большим запасом прочности.
В первую пятницу после Масленицы в Кремле решались посольские и денежные дела. Докладывали Афанасий Фёдорович Нагой и дьяк Андрей Гаврилович Арцыбашев, только что поставленный во главе Дворовой четверти — приказа, ведавшего деньгами государева двора и военными расходами.
Присутствие Арцыбашева было тем более кстати, что осенью он возвратился из Вены и мог дополнить вести Квашнина, московского посланника при императорском дворе.
На пятничное сидение пришёл и Годунов. С недавних пор Бориса Фёдоровича встречали даже на тех приёмах, куда он не обязан был являться. Он спохватился, что Афанасий Фёдорович стал ближе и нужнее государю, чем он, Борис. Теперь он не упускал возможности высказать своё, не всегда уместное, мнение всякий раз, когда выступал Нагой.
Послание Квашнина не радовало ни бояр, ни государя. Положение в Европе складывалось неблагоприятно для России. Летние победы московитов в Ливонии возмутили и испугали не только имперских князей и датчан, но докатились в соответствующем оформлении, через французов и поляков, до Папы Римского. Памфлеты Таубе и Крузе, очевидцев опричных безобразий, новая книга бывшего опричника Шлихтинга и «История великого князя Московского», сочинённая Курбским, укрепляли народное мнение на Западе в неприятии «московской татарщины». Искать союзников в империи становилось всё труднее, новый император Рудольф, увлечённый алхимией и астрологией, во всём полагался на рейхстаг, собрание князей. Решения рейхстага были непредсказуемы.
Среди князей Квашнин упоминал Георга Ганса, главного противника Москвы. Кажется, он держался лютеранства, во всяком случае поддерживал одно время французских гугенотов. «А францевский король Ендрик, — писал Квашнин, — бьётся со своими людьми о вере: он держит латинскую веру, а люди его держат люторскую веру». Тень Варфоломеевской ночи всё ещё лежала на Франции. Но бежавший с польского престола Генрих как будто одерживал победу... И Георг Ганс нашёл иное применение своему беспокойному честолюбию: стал хлопотать о создании объединённого имперско-польско-шведского флота, предлагая себя в адмиралы.
— Ты об нём слышал в Вене? — спросили Арцыбашева.
— Вести мо: он на сестре Юхана Свейского женат.
— Вон што! — почти обрадовался Иван Васильевич, любивший находить простые объяснения козням своих врагов. — Надеется на корону.
Род Вазы, основателя династии шведских королей, вымирал. Георг Ганс мог рассчитывать на шведский престол. Это поверхностное соображение заслонило от Ивана Васильевича куда более важную причину враждебности западного общественного мнения к России.
На Шпейерском рейхстаге Ганс тоже выступал с призывом объединиться против московитов. Тогда имперские князья его не поддержали. В прошлом году его слушали уже сочувственно, благо среди князей была распространена книга, изданная в Польше: «О страшном вреде и великой опасности для всего христианства, а особенно Германской империи и прилежащих земель, как скоро московит утвердится в Ливонии и на Балтийском море». С той поры не один Георг Ганс стал хлопотать об «антимосковской лиге».
— Что там имперские решат, время покажет, — проговорил Нагой. — Я же своим умишком раскидываю, что первая наша забота — мир с Речью Посполитой. Государь, люди мои в Литву пошли, как ты приказал.
Иван Васильевич великолепно помнил, что затея привлечь на сторону Москвы еретиков-социниан принадлежала не ему. И хотя он во многих случаях выдавал чужие мысли за свои, на сей раз он дал понять Нагому и боярам, что вся ответственность за игры с социнианами ложится на Приказ посольских и тайных дел.
— То твои люди... Не больно верю я еретикам. Выйдет — Бог милостив, оступишься — ответишь головой. Ересь въедлива, сколько лет рабье учение Косого в нашей земле живёт. А он когда сбежал!
— Коли въедлива, пусть Обатура справится с ней!
— Гляди... Много людей пошло в Литву?
— Десяток, государь.
— Дай Бог, вернётся половина... Будет о непогожем, бояре. Андрей, докладывай о деньгах!
Андрей Яковлевич Щелкалов покосился на Арцыбашева, чтобы и тот был наготове, дело общее... Речь шла о воссоединении двух денежных приказов — земского Большого прихода и опричной Дворовой чети. Казённые деньги давно уже свободно перетекали по мере надобности из одной калиты в другую. В руководители объединённого приказа прочили Андрея Гавриловича Арцыбашева.