Слабо улыбнувшись, Сильвестр обратился к Арсению:
— Ты приставом у сих честных поселян? Так не твоё ли дело присмотреть, чтобы не обманули их?
Во всём он разобрался... Но, как странник в пути, без сожалений сбрасывал и стоптанные поршни, и пропотевшие онучи: тлен!
Но келарю, и казначею, и посельским старцам ещё хотелось долго топтать житейские дороги, дышать и радоваться. Они уже прикидывали, переглядываясь, как разберутся с мужиками и Арсением после ухода игумена. Трифон свежим глазом присмотрелся к мужикам, поразился огню, льдисто полыхавшему из-под заиндевелых ресниц, и, вспомнив, видно, что жить ему нечем, кроме трудов этих раскалённых людей, до времени смирился:
— Добро, страдники. Сдавайте припас да приходите в малую трапезную с деньгами. Там посчитаемся, нихто вас не обманет.
Сани, с болезненным визгом отдирая примерзшие полозья, потянулись к кладовым.
Прошло четыре дня. В канун Крещения грянуло необычное тепло, с северо-запада наволокло серых, набухших снегом туч. Всенощную стояли под пение метели. Даже в пещерный храм затягивало воздух со свежим снежным запахом, от алтаря веяло не ладаном, а мёрзлой хвоей. Но язычки свечей стояли прямо, как лезвия ножей... Свечи в ту ночь полагались на всю братию, каждому своя. Грубо отёсанные каменные своды и столпы из кирпича озарялись ровно, без теней. Каждая свечка, возмечталось Неупокою, есть разум, зажжённый Богом во вьюжной вселенской ночи; как же могла бы воссиять земля, если бы мысли всех людей горели согласно, источая одно тепло, без жжения... Перед концом службы метель утихла, наворотив сугробы и надувы. Детёныши еле расчистили тропинку. Зато как чуден был выход иноков с зажжёнными свечами прямо в синий предрассветный сумрак, на заснеженный двор! Стрельцы смотрели со стены — истинно огненный ключ бил из пещеры прямо на снег и растекался под оголёнными, иззябшими липами...
Только никто не слышал, как посельский старец Трифон сказал своему приставу Арсению, приблизив к его лицу свою свечу с дрожащим, взбесившимся пламенем:
— Ты их подбил на богомерзкое дело! Ты!
Арсений только улыбнулся. Его свеча горела ровно.
4
На втором часу после восхода солнца иноки и все, кто смог в тот день добраться до монастыря из деревень и города, двинулись на речку Пачковку. Выше разрушенной мельницы она разливалась в широкую заводь с приглубым омутом у левого берега. С вечера здесь пробили прорубь, к утру подёрнувшуюся снежной пенкой. Обряд освящения воды должен был исполнять игумен, а самые отчаянные из богомольцев готовились купаться в ней.
Крестьяне деревни Нави шли в хвосте шествия, как оглашённые — ещё не принятые в общину — в древнехристианские времена. Арсений оторвался от братии, пристал к крестьянам. Издали наблюдал он, как Сильвестр, помолившись, погружал крест в парящую прорубь, после чего серебряным ведёрком зачерпнул воды и отдал служкам. Те стали разливать её по ковшикам и фляжкам всем богомольцам. Крестьяне тоже потянулись со своей глиняной посудой. Служки, уже наслышанные об их причудливом бунте, грозно помедлили, но подошёл Неупокой и так язвительно глянул в глаза старшому, что серебряное ведёрко враз приклонилось к глиняным корчажкам. Крестьяне по глоточку отпивали воду, насыщенную божественным серебряным светом. Она уничтожала в глубинах тела зароды болестей, весь год стояла под образами, не теряя свежести. Долго ей, правда, стоять не приходилось — святая вода расходовалась на лечение детей, на опрыскивание скотины по весне, а при душевной порче или сглазе довольно было брызнуть ею «с уголька»... Крестьяне крепко затыкали корчажки пробками из корья, прятали на груди, под низко подпоясанными овчинными полушубками.
К проруби, торопливо сбрасывая обутку, стали подбираться охотники принять морозное крещение. Оно тоже считалось целебным. Были известны случаи, когда после купания в освящённой проруби отступали затяжные болезни. В прорубь кидались и по обету, для очищения от грехов. Купальщики срывали шубы и рубахи, в последнюю минуту — исподние порты. Неупокой с содроганием засмотрелся на красные и бледные тела, поочерёдно исчезавшие в кипящей «иордани», и не заметил, как разделся Лапа Иванов.
Вдруг рядом оказался голый мужик, утонувший тяжёлыми ступнями в рассыпчатом снегу и не замечавший ни холода, ни обращённых к нему весёлых взглядов. Он весь сосредоточился на своей жизненно важной мысли. Прикрывая срам, черно и густо заросший волосами, он косолапо подбежал к проруби и, оттолкнув замешкавшегося посадского, свалился в воду. Все ахали и взвизгивали, погружаясь в прорубь; Лапа взревел, как лось, победно и освобожденно. Ему помогли выкарабкаться по ледяной закраине, брат Прощелыка набросил полушубок. Тело у Лапы стало малиновым, что, по наблюдениям знатоков, служило признаком несокрушимого здоровья. Кто бледным вылезает из «иордани», тому недолго жить.
Из-под мохнатой лисьей шапки Лапа переглянулся с Неупокоем. Тот один знал, какой сегодня смывался грех. Теперь покойник Шарап его отпустит, освободит от «навьих чар». Всю деревушку Нави освободит.
Святой воды Неупокой испил не из серебряного корчика игумена, а из корчажки Лапы...
Обедню на Богоявление тоже полагалось служить Сильвестру. Стихиры пели все, кто знал слова, церковь была до самых распахнутых дверей набита не только иноками, но и крестьянами и псковичами. Их праздные и хитроватые лица заметно отличались от привычно постных иноческих ликов, а от дыхания и невольных шевелений в церкви не иссякал мышиный шорох. Не потому ли обряд пресуществления даров произвёл на Неупокоя бездушное впечатление игры? Он смотрел, как Сильвестр вырезал просфору, погружал её в сосуд с вином и шёл от жертвенника к молящимся, картинно неся чашу над головой. Арсений думал, что игумена приятно возбуждает это действо на глазах множества людей, глубокой же веры в таинство превращения хлеба и вина в тело и кровь Христовы в нём нет. Иссякла эта вера у Неупокоя, беседы с Игнатием размыли её. Неупокой склонялся к догадке, что слова Христа: «Примите, ядите, сие есть тело моё» — были скорее возгласом обиды на учеников, оставлявших его перед муками: так всякий обречённый обижается на тех, кому ещё долго дышать и видеть свет... Буквальное понимание его слов есть «богоедство». Пора уж отрешиться от наивности древних жрецов. Да если чудо и сотворилось тогда однажды, какой гордыней надо обладать, чтобы пытаться повторить его!
Но, рассуждая так, Неупокой страшился, что и вся вера его может иссякнуть от умственных исследований. «Душа самовластна, заграда ей — вера...» В какие злодейские пределы может увлечь человека его свободный, всё исследующий дух?
Когда он в очередь со всеми подошёл к игумену и осторожно принял с копьеца пропитанную вином просфору, Сильвестр тихо сказал ему:
— Благословляю тебя на дальний путь... Исторопись!
Целуя чашу, Неупокой подумал с теплотой и горечью, что духовник его торопится избавить его от другой чаши: старцы, как и все, имеющие власть, отступничества не прощают.
Трапеза праздничная была — рыба свежая «на сковородах», рыба холодная с горчицей, каша молочная, квас паточный и калачи не в меру. Но, раздавая рыбу, подкеларник всё забывал Неупокоя, хлебный раздатчик выбрал ему мятый, подсушенный калач, квасом его два раза обнесли... Арсений едва дождался благодарственной молитвы.
Не спросясь, ушёл в деревню Нави, следом за крестьянами, так и не получившими благословения игумена. Им было чем себя утешить: старшие распечатали оставшийся от Рождества медок, а молодые, у которых всё впереди, ударились в гадание. Девушки поодиночке пробирались на сеновал, тащили губами стебельки и, если он оказывался с цветком или колоском, надеялись до нового Крещения выйти замуж. Иные ходили на пустынную дорогу, очерчивали круг и слушали — смех, песни или плач... Самым опасным было гадание у бани, но бедовая дочка Мокрени всё-таки заглянула в тесное окошко, а что там увидела, не рассказала никому.