Князю Трубецкому так полюбилось озеро, что он позволил себе задержаться на несколько дней, оправдываясь тем, что людям надо отдохнуть и оглядеться перед решительным броском на запад. И, как всегда, когда мы позволяем себе расслабиться в разгар работы, за промедление пришлось поплатиться.
Жила недалеко от хутора старуха Уйбиха, похожая на мрачную юродивую. Местные говорили, что родом она с севера, не латышка, и считали колдуньей. Они ничем не подтверждали своих обвинений, кроме того, что Уйбиха жила одна, много бродила по лесу и собирала травы. Если подняться от озера, оставив хутор справа и миновав пахучий молодой сосняк, на седловине откроется поляна, густо заросшая тысячелистником. Здесь чаще всего и видели Уйбиху. С поляны была видна дорога, уходившая на север, к Феллину и Пайде, в просторные земли эстов. Уйбиха часами всматривалась в неё, улавливая ей одной ведомое движение — людей, или самой земли, или зарождавшихся над дальним морем бурь. Взор её был тяжёлым и бессмысленным.
Михайло отдавал ей остатки толокна, лёгкого пропитания воинов. Уйбиха не благодарила его, но некие зарубки делала в своём мутном разуме. Когда Михайло уходил от скуки в лес, она напутствовала его: «Добро, добро!» — словно уговаривала не бояться. Он только посмеивался. Но однажды она сказала ему: «Не добро!» И он, сам не понимая почему, не пошёл. Вечером в лесу нашли зарубленного княжеского оружничего.
Отмечтался он о ливонском поместье. Взбешённый князь разослал дозоры и только потому не перевешал хозяев окрестных хуторов, что те весь день были на сенокосе в помещичьих лугах, на глазах у боевых холопов.
Нашлось, правда, несколько женщин, остававшихся дома, и батраков-захребетников, не обязанных ходить на барщину. Взялись за них, но то ли толмач путал, то ли жёнки действительно плели срамное: указывали на клеть и объясняли очень наглядно, как они баловались там с захребетниками, пока мужья косили.
О, эта клеть, средоточие чухонского двора! Она была краше и чище тёплого жилья, в ней хранились припасы, обмолоченный хлеб и нажитое добро. Это была целая изба с резной крышей и разукрашенной пудовой дверью, только без печки. В клети не только добро хранили, но и детей зачинали, укладывали молодых на брачную постель, а в промежутках между свадьбами в ней баловались захребетники и замкнутые, но неистовые на любовь жёнки. Никого не смущало, что и покойник перед дорогой на погост отлёживался в той же клети, прощаясь со всем, чего уже не унести с собой... Князь посмотрел, послушал да и плюнул, велев на следующий день готовиться в путь.
На закате Михайло пошёл умыться к озеру, где местный чёрт — Иод — устроил ему три встречи, будто в сказке.
Сперва была змея... Ополоснувшись, Михайло вздумал отведать земляники. Три берега у озера были крутыми, а тот, что тянулся к хутору, — пологим и волнистым, с сухими сосновыми взгорьями и низинками, поросшими черничником. Михайло с жадностью десятилетнего мальчишки объел целую земляничную поляну, незаметно добравшись до заболоченного края. Бессознательная настороженность пасущегося зверя передалась ему, он время от времени поднимал голову и озирался. Однажды, опустив глаза, увидел возле самого сапога из мягкой зеленоватой кожи такую же зеленовато-серую змею.
Михайло испытал не страх, а внутреннее содрогание, как однажды в юности при виде перстня, дозелена истлевшего на мёртвом пальце... Он знал, с какой непостижимой стремительностью змеи бьют зубом убегающего — словно гвоздём. Змея смотрела ему в глаза. Нелепая надежда на взаимопонимание заставила его тихонько зашипеть, даже присвистнуть. Змея осталась неподвижной... Потом Михайло обнаружил себя в густом бору, на крутом спуске к озеру. Снизу донеслось чистое, серебристое пение.
На носу зачаленной лодки сидела Байке, дальняя родственница хозяина хутора, молодая вдовица с очень белым и миловидным личиком, напоминавшим сдобный монастырский калачик. Михайло уже поулыбался ей, да времени на большее не хватило, а силой брать местных жёнок — последнее дело. Он спустился к озеру. Вайке не сразу услышала его, уставившись на камыши в заливчике. Что она пела, он, разумеется, не понимал. Решил спросить.
Вайке едва объяснялась по-русски, она несколько лет жила под Дерптом, покуда не убили мужа. Слов было мало, но звучали они ласково и рассудительно, Михайле даже примечталось — такую бы хозяйку в дом... Испуга Вайке не разыгрывала, спокойно объяснила Михайле, что песня про невесту. Песни у латышей были короткие, на два вздоха: не успел заслушаться, уже конец. Их называли дайнами. По-русски песня Вайке звучала примерно так: «Шей, матушка, рубашки, шей мне русскую с литовской: не угадаешь, куда увезут на санках сваты!»
Одно обидно было — Вайке поглядывала не на Михайлу, а на камыши. Его снова пронизало то содрогание, что и при виде змеи... Предчувствие и ожидание опасности родится у воинского человека в первую неделю похода, он уже лес, и воду, и людей воспринимает не совсем как здоровый человек. И уж Михайло не сунулся бы в те камыши, разве Вайке попросила бы сорвать кувшинку. К этому времени он уже сидел на борту лодки, открытой со всех сторон, и тянул к Вайке неуверенную руку.
Новая дайна выкатилась из крепких губ женщины стеклянным шариком.
— Про что теперь поёшь?
Из объяснений Вайке у Михайлы само собой сложилось: «Ела я в начале лета сладкую землянику; осенью иду болотом, клюкву терпкую ищу!» Так складно соединились в его сердце чужие слова — видно, сдобное личико вдовицы или её бедро, туго обтянутое сарафаном, разбудили в нём поэтическую струну.
Но глаз его, мимоходом оглаживая соблазнительное бедро и задок, всё косил на камыши. На озере стояло жаркое безветрие, а стебли временами покачивались, трепетали. Не утки ли там копались в иле?
В лесу, на горе, закричали пронзительно, противно. Старая Уйбиха спускалась к озеру, оскальзываясь на корнях таких же старых сосен, клонившихся от многолетней тяжести. Кричала Уйбиха по-русски, значит, не Вайке, а Михайле: «Пошла, пошла! Убил!» Он вскочил, качнув лодку, разом уверовав в смертельную опасность. Вылетевшая из камышей стрела царапнула по лодочной скамейке, оставив белую борозду. Если бы Михайло сидел, то теперь лежал бы. На нём, растяпе, даже железной шапки не было.
На берегу он укрылся за ивой. Кустами можно было подобраться к камышам. Уйбиха причитала где-то близко, уже не по-русски. Наверно, ругала Вайке. Михайло сообразил, что лезть в заросли с одним ножом глупо. Он высунулся из-за ивы и позвал Уйбиху. Та только отмахнулась костылём:
— Пошла, пошла! Шенкенберг!
Внушая тупому русскому, что она ему добра желает, Уйбиха попыталась улыбнуться. Вышло так жутко, что Михайло без лишних слов кинулся прочь от озера. По берегу ходила смерть.
Имя смерти назвала Уйбиха. Добравшись до боевого табора, Михайло снова услышал его от человека, прибежавшего из-под самого Дерпта:
— Ив Шенкенберг! А сказывают, сын ревельского монетчика. С ним мужики-чухонцы, несть числа!
Беглец, явившийся сегодня в табор, владел поместьем — вакой — в Северной Ливонии. Крестьяне-эсты были крепостными, ему не приходило в голову вводить для них Юрьев день, до изгаги опротивевший ему в России. Они же скоро поняли, что у дворян всего мира нравы сходны, и, видимо, смирились. Но подошёл 1576 год, московиты вновь пошли под Ревель, служилые татары в который раз распустили чуму-войну, войска за время бессмысленной осады опустошили окрестности города, и появился мститель — Ив Шенкенберг.
К нему потянулись все разорённые и обездоленные, измученные многолетней войной и пожелавшие поправить свои дела за её счёт. Она же не родит доброго. Ив Шенкенберг, вскоре получивший прозвище Аннибал, шёл следом за отступавшей армией Магнуса, убивая отстающих и разоряя ваки, занятые русскими. То, что насаждалось в Ливонии со времени взятия Дерпта, Шенкенберг выпалывал и выжигал. Немногие помещики сумели убежать. Человек, добравшийся до табора Трубецкого, не успел забрать семью.