Изменить стиль страницы

Известно, прутья можно поломать по одному, веник — не поломаешь. Русские могут подкинуть этот веник прямо к воротам Трокайского замка. Князь Полубенский об этом помнит. Должен помнить.

Ещё одно соображение: Стефан Баторий круто взялся за сплочение Речи Посполитой. Вернётся он с победой из-под Гданьска, магнаты и шляхта объединятся с ним. В такие времена с изменников, с подозреваемых особый спрос. Ведь закон «горлом мает каран быть» означает, что изменнику заливают в горло свинец. Это полезно для сплочения народа перед войной. И это тоже понимает Полубенский.

Увлёкшись, Неупокой заговорил забытым языком тайной службы, словно к нему вернулось прежнее рвение, когда он жизней невинных не жалел ради успеха. Опомнившись и устыдившись, он замолчал. Живым видением возникло перед ним длинное наглое лицо князя Александра, подпорченное порочной жизнью и внутренней привычной лживостью, но с человеческим укором в сталистых глазах. Вот сидит человек в Инфлянтах и не подозревает, что в тесной келейке Печорского монастыря затягивается на сетке для него последняя ячейка. Опальный инок и сын боярский из обедневших княжат ломают его судьбу... А может быть, как раз подозревает, мучается воспоминанием, ищет лазейку и такую же возможность оправдаться, какую год назад нашёл Филон Кмита? Но Кмита честно признал свою промашку, а Полубенскому сей путь заказан — и по обилию промашек, и по характеру. Он предпочтёт солгать.

Колокол медным трепетом наполнил келью. Пора было идти к обедне. Арсений повёл Михайлу в пещерную церковь. Мостки к ней вели мимо «Богом сданной пещеры» — подземного склепа для иноков. Арсений на минуту завёл туда Михайлу — поклониться праху строителей обители и просто поглядеть. Такого Монастырёв ещё не видел... Но, заметив, как он резко помрачнел и съёжился при виде дубовых колод с покойниками, Арсений быстро вывел его на Божий свет.

Подземный Успенский храм тоже не произвёл на Монастырёва радостного впечатления. От земляного свода, подпёртого кирпичными столпами, стало ему душно. Он едва следил за службой, спохватываясь, когда креститься, кланяться. Руки стали тяжёлыми, чужими. Всё время помнились мертвецкие колоды за земляной стеной. После стояния в ожидании казни на Поганой луже здоровое сознание Михайлы сумело изгладить саму мысль о неизбежной смерти. Тут вдруг навалилось, окатило земляным холодом. Он понимал: причина — близкая война, где его могут убить. Он жадно хватанул воздуху, сквозившего из-за царских врат, и зашептал молитву. Отпустило.

Службу вёл сам игумен. Его белые руки завораживали молящихся, отвлекая даже от сияющего образа Успения Божьей Матери. Михайло следил за их обдуманным полётом, помаванием и воздыманием и думал, что, наверно, он так же не прав в своём раздражительном отношении к другим сословиям, как и Неупокой. Нельзя считать ненужной, тунеядной деятельность духовных, как несправедливо называть «порозитами, сиречь подобедами» дьяков и воинских людей, в одном крестьянском труде видя правду и спасение. Сказано: не мир, но меч! И о духовных: не хлебом единым... России никуда не деться от войны, её придётся проволочь по летним дорогам, как тяжкий воз, хотя и сам Михайло, и десятки его знакомцев предпочитали мирную службу. Мирную, но денежную, сытую — вот в чём загвоздка. Война — это земля и деньги... Но если ты обречён на смертельную опасность, как обойтись без слова надежды и утешения?

Все сословия и чины необходимы в государстве, приходил к выводу Михайло, вовсе уже отвлёкшись от литургий. Государь с приказными и думными людьми должен приглядывать за всеми. Порядок нужен, домострой, строение дома. Наверно, в такой возраст входил Монастырёв, когда строение дома кажется главным, прочее — суета. Он обещал себе: вернусь с войны, займусь своим имением, покажу, каков хозяин новгородский дворянин. Не только чеканами можем махать. Господи, дай вернуться, а рану нетяжёлую, да золотой на шапку. Более ничего не нужно, остальное — сам...

4

Тринадцатого июня 1577 года царь прибыл в Псков.

В городе скапливались войска. Покуда война не началась и никого, кроме посошных мужиков, не задела болезненно, убыточно, псковичи за своё беспокойство получали от неё немало прибыли. Как ожидалось, вздорожал овёс, за ним припасы — вяленая рыба, сушёное мясо (в походе, как и в странствии, посты не соблюдались), сало, сыры, мука. За две недели были распроданы запасы кожи и железа. К постоям жители порубежного города привыкли, Ливонская война тянулась более десятка лет.

Судя по толчее на улицах и росписи полкам, в поход на Южную Ливонию — Инфлянты — поднялась едва не вся дворянская Россия. После смотра в Новгороде один только Большой полк увеличился едва не вдвое, в нём стало почти четыре тысячи детей боярских, не считая их боевых холопов. Четыре тысячи татар, мордва и черемисы усиливали впечатление пестроты. Всего детей боярских и дворян собралось одиннадцать тысяч, около шести тысяч стрельцов, полторы тысячи казаков и четыреста семьдесят пушкарей. Полная роспись, поданная государю через неделю после прибытия во Псков, насчитывала шестнадцать тысяч пятьсот пять человек.

   — Пятеро — это мы, которые тебе, государь, замки без крови отворят, — сказал Афанасий Фёдорович Нагой. — Тайная служба.

   — Хвалилась кукушка, — поощрительно засмеялся Иван Васильевич.

Обычная неуверенность, мучившая его перед началом всякого рискованного дела, уничтожалась внушительными цифрами. Он постоянно напоминал себе и ближним, что Баторий осаждает Гданьск, а у Ходкевича в Инфлянтах не наберётся двух тысяч шляхтичей и драбов. Особенно приятно было известие, что московитов всё ещё ждут под Ревелем, на севере.

   — Я чаю, — осмелился шутливо возразить Нагой, придав своему голосу мягкость персидского бархата, — что пушки, кои посошные сегодня во Псков втащили, можно бы дальше не волочь.

   — Наряд пришёл! — обрадовался государь. — Молодец. Воронцов, я его запомню.

Он ценил свой пушечный наряд, его слепую огненную мощь, чем-то родственную царскому гневу. Охотно награждал мастера Чохова за всякое художество, даже не воплощённое в железе, — многоствольную станковую пищаль или осадную пушку в виде пенька, полуаршинным дуплом глядящую в небо. Сегодня тринадцать тысяч мужиков и четыре тысячи лошадей втащили в Окольный город сорок четыре орудия: «Орла», стрелявшего двухпудовыми ядрами, «Медведя», «Соловья Московского» и «Волка» с ядрами по пуду, двух «Девок», «Собаку» и «Лисицу». Эти считались тяжёлыми пищалями, а пушки «Павлин», «Кольчатая» и три «Ушатых» бросали ядра по тринадцати пудов.

Грохочущая мощь оставила Нагого равнодушным. Он предпочёл бы, чтобы в предстоящем походе было поменьше шуму, а больше тихих, убедительных речей. Всякое ведомство старается выпятить своё значение; Афанасий Фёдорович был убеждён, что его Приказ посольских и тайных дел сыграет в этой войне решающую роль. Но государя завораживали числа — вес ядер, количество посошных и воинских людей... Нагой умел вовремя уходить в тень.

   — Принц Арцымагнус явился по твоему указу, государь.

   — Много с ним немцев?

   — Четыре сотни, государь. Да пешие гофлейты. Надо бы их вперёд пустить. В замках все коменданты — немцы.

   — Подумаем.

Это означало — думай ты, Афанасий. Представь соображения. А государь, как по черновику, пройдётся правящей рукой.

Датскому принцу Магнусу, королю Ливонии, Нагой не доверял. Тот не был в большой чести у немцев, а шведы и литовцы вовсе его не признавали: «голдовник русского царя...» Выдавая за него дочь отравленного князя Старицкого, ещё игравшую в куклы, царь дал за нею только тысячу крестьян, ставших по ливонским законам крепостными, два замка в Западной Ливонии да сундук с платьями, а про деньги сказал так: «На них ты, чего доброго, наймёшь войско, и нам придётся отбирать у тебя замки кровью. Конечно, ты честного королевского рода, но ты человек...»

Магнус был человеком слабым и неудачливым. Стоило ему выехать из собственного замка, оставив в нём жену с двумя приёмышами — не его ли незаконные дети? — как туда ворвались шведы, всё погромили и пограбили. Тысячу мужиков он раздал своим рыцарям и мызникам, испытывая постоянную зависимость от них. Он дважды осаждал Ревель, один раз — Пайду, всё безуспешно. Но теперь, явившись во Псков, потребовал главенства над всеми русскими и немецкими войсками в Ливонии. Нагой догадывался об истоках этой неожиданной самоуверенности.