— Господь един... Где и когда?
— Отец Симон и место и время укажет. Завтра, надо быть.
Когда стражники удалились, Неупокой упрекнул друга:
— Ты без задиранья не мог открыться им? Ты ведь в старшом сразу своего признал.
— Без задиранья скучно мне, Арсений. Я и с тобой-то не задираюсь оттого тольки, что люб ты мне. Во всяком человеке бесы живут, во мне — задиристые... В замок пойдём але к отцу Симону?
— В замке, я чаю, поспокойнее.
Минский каштелян Ян Глебович был известен тем, что во время бескоролевья сумел напустить туману и московитам, и панам радным. Одним из первых он письменно пообещал Ельчанинову голосовать за Ивана Васильевича и «ради найвернейшего его избрания» передал копии документов, определявших порядок выборов. Среди панов радных он создал себе славу такого же непримиримого врага Москвы, как Остафий Волович. Неупокою по прошлой службе была известна двойная игра каштеляна. Поэтому он шёл в замок не с лёгким сердцем, лишь разум подсказывал ему, что в незнакомом городе не следует пренебрегать поддержкой сильного человека. Кто знает, чем обернётся встреча с Будным и собрание чад... Он вдруг потерял уверенность в исполнимости своего замысла, казавшегося прежде таким ясным.
В замковом дворе беспокойство усилилось. Неупокой почувствовал себя в каменной ловушке — так высоки и тесно сдвинуты были стены и внутренние укрепления, оголена мощёная площадка перед крыльцом и угрожающе исчерчены железными прутьями окна в полуподвалах бергфрида. Здесь сгинешь, и никто не вспомнит о тебе.
Опомнись, одёрнул он себя, ты же не шпег Нагого... Долго ещё придётся Неупокою отмываться от своего прошлого, репьи от иноческой рясы отцеплять. Главное — быть честным перед самим собой и Богом!
Слуга повёл его в приёмный покой, мельком глянув на печать Курбского. Игнатий в последнюю минуту остался во дворе... Миновав сени с двумя стражниками, Неупокой очутился в просторной горнице со столом и поставцом для бумаг и книг, устланной по каменному полу богатым ковром. На кресло перед столом была наброшена медвежья шкура с косо оскаленной мордой. На стене тоже висел ковёр с оружием: две сабли, саадак, татарский щит. Ян Глебович неторопливо, оберегая себя от лишних усилий, вышел из боковой дверки и уселся в кресло. Медвежья морда легла ему на плечо. Рядом с нею рано оплывшее лицо каштеляна выглядело простецким, добрым. Таким добрякам доверять следует в последнюю очередь.
Глебович указал Неупокою на скамью, стоявшую наискосок от стола:
— Садзись. — Он как бы нехотя сорвал печать с письма. — Не понимаю, что князь Андрей Михайлович пишет — чи ты инок, чи расстрига?
— Имя моё — Арсений, дано при постриге...
— Мирское имя ты, надо полагать, забыв? А для якой справы в Менск прийшол?
Лгать ему? Глебович сам преуспел во лжи. И весело-холодные глаза его располагали к такой же расчётливой, в безопасных пределах, откровенности.
— Маю слово до братьев наших.
— Об чём?
— О мире. Об одолении войны. Она ни литвинам, ни московитам не нужна.
— Ха, подходящее время ты выбрал для мирной проповеди! Але не бачишь, як уся Речь Посполитая укрепляется против извечного врага нашого? Ты из якой обители?
— С Печор Псковских...
— О, дак не наместник ли псковский тебя послал?
— Кабы наместник, я бы к тебе, пан каштелян, не присунулся. Меня братство наше, принявшее учение Феодосия Косого, послало, дабы напомнить чадам: не подобает воевать! — Соврать оказалось легче, чем ожидал Неупокой, тем более что ложь отражала истинные его мечтания. — Бывает, слово Божье сильней вражды...
— Что ж, братства ваши спадзяваются остановить войну? Ты с Будным поговори, он тебе промоет очи. Зря ты и ноги бил... Но князь Андрей прошает за тебя, я ему не откажу. А отчего товарищ твой во дворе остался?
— От робости, я чаю.
Глебович засмеялся:
— Я ж его знаю, то Игнатий, известный еретик. В апошную нашу встречу у пана Кишки он спьяну меня клеймил, что я на крестьян своих лишних уроков наложил, и я, осерчав, пообещал его самого на панщину загнать, иж он появится у землях моих. Кажи ему, я отходчивый. Хай живёт тихо. Я велю вам камору отвесть у замке и выпускать, як пожелаете.
— Спаси тебя Господь, твоя милость...
Ночью под вой какого-то истосковавшегося пса и оклики часовых на башнях Неупокой думал о словах Яна Глебовича, о его уверенности в неизбежности войны. Он потому ещё не мог уснуть, что заново переиначивал свою речь перед собранием социниан Минска. С сего собрания начнётся исполнение его намерений, начнётся проповедь длиною в жизнь... Даже утром, колодезной водой вымывая из глаз песок бессонницы, Неупокой проборматывал отдельные фразы, добиваясь убедительности за счёт пустого красноречия: «Открылось мне, что не все люди братья, но лишь те, кто живёт мирным трудом. Они должны объединиться против злых, ибо те сильны и едины. Пусть нас объединяет заповедь: «Не подобает воевать!» Одним неучастием в войне, недеянием, отказом от военного налога чада могут истощить войну раньше, чем она наберёт силу. Ныне Москва войны не хочет...» После речей короля Стефана и Замойского, Курбского и Яна Глебовича слова Неупокоя, он чувствовал, звучали слабо, но не произнести их он уже не мог. Он не простит себе молчания, даже если за этот мирный призыв ему придётся пострадать.
Может быть, он не столько мирной проповеди жаждал, сколько страдания?
4
Неподалёку от костёла улица Ратуши выбрасывала отросток-переулок, протянувшийся в гору к еврейским лачугам, обмазанным небелёной глиной, с дырами-дымоводами на крышах вместо труб. Шагов трёхсот не доходя до этого бедного гнездовья, Игнатий и Неупокой свернули под прямоугольную арку, пробитую, казалось, в глухой стене.
Но во внутренний двор выходило множество дверей, щелей и окон — стена была, как соты, слеплена из нескольких домов и двухэтажных сараев. По верхним ярусам сараев проходили открытые помосты-гульбища, огороженные перильцами. На одном из помостов стояло несколько человек в простых по крою, но добротных кафтанах и свитках тёмных расцветок, длиной почти до пят. Неупокой догадался, что это Будный с руководителями городской социнианской общины. Внизу по углам обширного двора теснился и прогуливался народ, одетый попестрее, принадлежавший и к мещанскому, и, судя по жупанам, к шляхетскому сословию. Люди уставились на Неупокоя с бесцеремонным и весёлым любопытством, как на заезжего лицедея. Их занимало, как он справится со своей ролью, какими перлами красноречия порадует их. Да, минское собрание чад сильно отличалось от тайных сходок псковских последователей Косого с их жертвенным взглядом на свою отречённую веру.
Разочаровал Неупокоя и облик Симона Будного. В нём чувствовалось терпение лавника, чей товар не портится и может ждать покупателя хоть до второго пришествия. С какой-то сытой самоуверенностью Симон смотрел — посматривал! — на единомышленников, толпившихся внизу. И голос его звучал текуче, как у привычного говоруна. С ближними людьми, допущенными на гульбище, он разговаривал улыбчиво, небрежно, разминаясь перед главной речью, а когда они улыбались его шуткам, ненадолго замолкал, как бы помечая их для будущего использования. Видимо, покровительство Воловича и Радзивилла обеспечило Будному такое бестревожное существование, что и душа его, смолоду беспокойная, порывистая, подёрнулась жирком.
Едва ответив на поклон Неупокоя, Симон предупредил:
— Игнатий сказал мене, что ты от наших братьев из Московии. Учение границ не ведает... Об одном прошаю — в речах своих держись пределов вероучения, а господарское оставь кесарю.
— Я о жизни нашей стану говорить, — вывернулся Неупокой.
Будный заметно посмурнел отёкшим лицом, нижняя челюсть и тонкая губа выдвинулись вперёд. Неупокой подумал, что ссора с этим человеком никому, верно, не проходила даром. Симон кивнул распорядителю — видимо, хозяину сарая. Тот перевесился через перила: