Изменить стиль страницы

В Ковельском замке жили иначе. Мария Юрьевна переписала на имя своего супруга все имения. Она, что называется, растворилась в нём, забыв о сыновьях. Возмущённые Монтолты апеллировали к Богушу Корецкому, старосте луцкому. Но тот уже давно стал приятелем Курбского, сблизившись с ним на философской почве — на знаменитых обедах-диспутах с приглашением социниан и представителей «презлых различных вер»... К тому же пришёл 1573 год, принёсший Речи Посполитой новую опасность — избрание на краковский престол русского царя.

Даже у Курбского, лучше многих осведомлённого о тайных умыслах Воловичей и Радзивиллов, не допускавших возможности такого дикого исхода, случались мрачные минуты, когда он спрашивал Петра Вороновецкого: куда-де дальше побежим, ежели чудо наше явится в Краков? И не его ли, Петра Волынца, головушка первой полетит за козни, творимые в России наущением Воловича? Вороновецкого это так задевало, что он, забыв приличия, огрызался на бывшего господина, в свою очередь намекая на участие князя в тех же кознях. Андрей Михайлович презрительно отмахивался — он перед Новгородом чист! И похвального листа королевского он не выпрашивал, имений за тайные дела не получал... Вороновецкий, опомнившись, ронял слезу, просил прощения. Если погода и день оказывались подходящими, они «для укрощения злобесия внутреннего» уезжали к Тройце.

Монастырёк Тройцы, служивший местом душевного отдохновения московитов, приютился на островке среди болотистых разливов речки Турьи, в трёх вёрстах ниже Ковеля. Кроме деревянной церкви с тремя железными крестами, проржавевшими от болотных испарений, была в нём тёплая изба, камора-кухня и несколько сараев, крытых соломой. В церковь Андрей Михайлович дал образ святого Николая, возле неё просил похоронить себя. Такое же распоряжение включил в своё завещание Пётр Вороновецкий. Покуда оба они чувствовали себя отнюдь не у последнего порога и, посещая Тройцу, беседовали о смерти всуе.

Недолгая дорога примиряла их. Шла она сперва еловым лесом по левому берегу Турьи, далее речка делала два крутых поворота, и всадники, спрямляя путь, пересекали её по песчаному мелководью. Пойменные луга тянулись до окоёма, замыкаясь далёким правобережным лесом. Трава на них росла по-болотному жестковатая, но сочная и обильная. Стогов на пойме было больше, чем одиночных ив и тополей.

Дальше дорога жалась к плоскому коренному берегу, к сухим песчаным высыпкам, обходя слепые протоки с камышом и гнусом. Иногда собаки поднимали в камышах волка, мышкующего по мелкому зверью или залёгшего в надежде на ягнёнка из монастырского стада. Собаки не преследовали волка дальше речки, помня о разорванных товарках.

В лугах встречались косцы и иноки-назиратели. Они кланялись князю с добродушными улыбками, без робкой враждебности миляновичских мужиков. Здесь были свои спокойные порядки. Спешившись и перейдя по наплавному мостику на остров, за деревянную ограду с неизменным нищим слепцом у скрипучей калитки, знатные богомольцы глубоко вдыхали иной воздух, и даже кони их облегчённым ржанием, казалось, выбрасывали из себя остатки вони ковельских конюшен.

Узнав, когда освободится игумен Александр — духовник Андрея Михайловича и Марии Юрьевны, — богомольцы шли на крохотное кладбище за церковью. Оно расположилось на сухой, возвышенной части острова, сложенного перемытым песком. Даже чёрная примесь торфа не грязнила его, создавая впечатление хорошо прогоревшего угля.

Вороновецкий исповедовался у старца Симеона. Тот не заставлял себя ждать, зная, как томится от своих неискупаемых грехов его духовный сын. Андрей Михайлович даже завидовал Вороновецкому — такое предвкушающее нетерпение охватывало его, едва из-за тополька перед белой избой появлялась сухонькая фигурка отца Симеона в простой летней ряске, с дубовым посошком в руке. Локти его всегда были прижаты, ручки согнуты, словно отец Симеон боялся занять лишнее место в этом чудесном Божьем мире, кого-то потеснить ненароком... Та же боязнь распространялась и на время: он отпускал грехи Вороновецкому минут за десять, зная их все, конечно, наизусть. Но всякий раз, когда Андрей Михайлович оставался один на кладбище, он мучился догадками — о чём рассказывает Пётр Вороновецкий Симеону? Какие московские и новгородские похождения отягощают его совесть? У него даже кожа разглаживалась после исповеди и кровяные жилки на носу бледнели.

Игумен Александр занимался Курбским прилежнее. Сотворив отпускную молитву, подробно расспрашивал о Марии Юрьевне, давал ненавязчивые советы, — например, как Андрею Михайловичу держаться с пасынками. Когда после варшавского съезда Курбский поделился с ним опасением, как бы шальная литовская шляхта не выбрала московита, игумен улыбнулся и качнул головой с такой едкой уверенностью, что у Андрея Михайловича сразу от сердца отлегло.

Что ж, именно за тем они и ездили с Вороновецким к Тройце. Если бы не эта островная обитель, Петруша давно опился бы, а у Андрея Михайловича развилась какая-нибудь опасная болезнь из тех, что вызываются не заразой, а печалью или подавленной злобой. Вскоре его, однако, увлекло иное душеспасительное занятие, заменившее не только поездки к Тройце, но и саму любовь.

Было бы упрощением считать, что Курбский писал свою «Историю о великом князе Московском» только ради предупреждения литовцев об опасности избрания Ивана Васильевича на королевство. Но книги, как и войны, имеют свои глубинные истоки и внешние поводы. Курбского растревожили беседы шляхты и панов радных, после Варшавы проявивших интерес к царю, к истории его правления и причине военных успехов. «Как получилось, — спрашивали его, — что царствование, начавшееся так славно, дошло до кровавой опричнины и разорения собственных земель?» Во введении к своему труду Андрей Михайлович привёл только этот вопрос, а были и похуже: что, если царь, завоевавший Казань и Астрахань, не так уж плох, да подданные его злы? А будут добрые подданные, защищённые статутами и привилегиями, тогда и королём он станет добрым? Речь Посполитая мечтала о короле-воине, способном (полагала шляхта) обуздать магнатов и заставить шляхту (полагали магнаты) честно нести служебные повинности... Злоба дня питала многие книги, начиная с Книги Царств. «История о великом князе Московском» зрела у Курбского под сердцем, покуда политическая суета не возбудила у него писательского зуда.

Писательство требовало несуетного бытия. Он удалялся в своё литовское имение в Виленском воеводстве. Там у него был дом, построенный по русскому обычаю, с глухим забором из заострённых брёвен. Ворота выводили к речке и озерку, неторопливо сосавшим воду из верховых болот. Места напоминали верховья Волги. Глухие леса шумели хвоей и опадающей листвой, шуршали звериным рыском и змеиным ползанием, стонали лосиным тоскующим призывом. Они надёжно отгораживали Андрея Михайловича от Ковеля, где летнее ленивое тепло уже оборачивалось пыльным сентябрьским зноем, от пана возного с его «мёртвыми листами», от торга Достоевского с Булыгой, готовым заплатить за смерть Калымета, но в рассрочку, ибо дьяк Курбского Голдович тоже убил в пьяной драке двух шляхтичей Булыги — в корчме Аврама Яковлевича, свидетеля... Леса Литвы оберегали его и от Марии Юрьевны, которой уже недоставало мужниной любви и усердия, а князю, как и следовало ожидать, приелись её навязчивые ласки. Ему хотелось просто покоя, ровных, нетребовательных отношений без истерической восторженности, которую Мария Юрьевна принимала за страстную любовь.

Какая тишина в Литве!

В ней слышен шорох времени, запущенного Богом при начале мира, подобно колесу, унизанному звёздами. Вслушиваясь в него, легче изыскивать истоки прошлых и новых бед.

Он искал их в предках Ивана Васильевича, «в чей предобрый род всеял дьявол злые нравы, наипаче же жёнами их злыми и чародеицами». Софья Иалеолог — бабка его, Елена Глинская — мать... Андрей Михайлович ловил себя на искушении — переложить значительную часть вины Ивана Васильевича на женщин, в том числе и на новую жену его, Марию Черкасскую.