— Отчего не прикажет сир? — воскликнул версалец, осмелев.

   — Приказать просто, — усмехнулся Пётр. — А каков путь, мосье, от приказа к исполнению оного? Высокие горы на том пути, как говорят голландцы.

   — Вашей воле нет преград, — возразил француз, воодушевляясь. — О, клянусь вам, сир, Версаль позавидует Петергофу, как равно Париж.

Царь принял вызов.

   — Насчёт города обмыслить надо... Вы требуете от нас, мосье, расходов непомерных. Бастионами обнести, каналов этакую прорву копать...

Переводчик только рот раскрыл — Леблон на лице монарха уловил ответ и побледнел.

   — Что же, сир? — пролепетал он. — Всё зачеркнуть?

   — Зачем же всё?

Уязвлённый гонор послышался царю, возобладавший над рассудком и приличием. Обида королевского любимца... Пётр сдерживал гнев — не след лишать надежды знаменитого мастера, чей генеральный план известен в Париже. И ведь кроме нелепиц и полезное предлагает.

   — Обмыслить надо, мосье, — повторил царь успокоительно и перевёл речь на Петергоф, главный предмет стараний генерал-архитектора. Милостиво советовался, где поместить Адама и Еву. Достойны ведь почёта... Так фонтаны им посвятить, водой орошать каждого из первочеловеков!

Рагузинский не теряет времени в Венеции. Купец и дипломат, мореход и агент по любым поручениям, явным и секретным, он оказался и преважным ценителем кунштов. Человек, владеющий кроме родного сербского ещё дюжиной языков, он поладит и с капризным скульптором, и с капитаном корабля. Туго соглашаются моряки брать ломкий груз на монаршее имя.

В Рим поедет Кологривов — мужичок хоть не шибко учёный, но башковитый. Составить ему инструкцию... А статуи водрузить по всему каскаду и с умом: сюда, на подножие столь видное, самые политичные. Дабы узрели в них гости коварство Карла и справедливость державы российской, могущество её на море и на земле, позор предательству...

И снова — мысль о сыне.

Алексей в дороге. День судный, день суровый для отца и сына близок.

* * *

Три с половиной месяца длился горестный путь. Сперва дали крюк — пересекли Италию поперёк, до Бари, где хранятся мощи святого Николая.

— Приложусь на счастье, — твердил царевич. — Чудотворец замолвит за меня.

Чем бы дитя ни тешилось... Потом он захварывал — притворно и всерьёз. В Вене хотел проститься с императором. Отговорили. Краткая ночёвка — и ходу.

Чем ближе к дому, тем страшнее. Не раз повторялись в уме слова Ефросиньи:

«Другой бы что сделал... Поспел бы в Москву прежде царя, да ударил бы в колокол, самый громкий. Ох, где тебе!»

А почему другой? С досады бесновался, колотил ногами в стенку возка. Авось ещё не поздно! Унявшись, ласкал себя мечтой — возможно, Лопухин возбудит Москву, или духовные... С хоругвями выйдут, с хлебом-солью.

Писал с дороги Ефросинье:

«Я, на твой платочек глядя, веселюся... Сделай себе тёплое одеяло, холодно, а печей в Италии нет. Береги себя и маленького...»

Мучимый беспокойством за неё и за наследника — наверняка будет мальчик. — Алексей наставлял Ивана Фёдорова, Афанасьева, обращался и прямо к слугам:

«Молодцы! Будьте к жене моей почтительны...»

Воистину жена, хоть и не венчанная. Родитель позволяет жениться, жить в деревне.

«Маменька, друг мой! По рецепту доктурову вели лекарство сделать в Венеции, а рецепт возьми к себе опять. А буде в Венеции не умеют, так же как в Болонин, то в немецкой земле в каком-нибудь большом городе вели оное лекарство сделать, чтобы тебе в дороге без лекарства не быть».

Советовал купить хорошую коляску, чтобы меньше трясло. «А где захочешь отдыхай, по скольку дней хочешь. Не смотри на расход денежный: хотя и много издержишь, мне твоё здоровье лучше всего».

Отвечает Ефросинья столь же нежно, своей рукой, грамотна не хуже Алексея. Отчитывается в тратах — купила в Венеции тринадцать локтей материи и золочёный крест из камня, коралловые серьги.

«В Неаполе доктор велел на восьмом месяце кровь пускать. Так надо ли? Сколько унцов?»

У Алексея есть немецкая книга об уходе за беременными — штудирует досконально. Наказывал созерцать всё красивое, дабы ребёнок родился прекрасный лицом и нравом. Но в Венеции — «оперы и комедии не застала, только ездила с Петром Иванычем и с Иваном Фёдоровым в церковь музыки слушать».

Приближались роды. В Берлине Толстой нанял дом, где «никто про нас не ведает и не знает». Подоспела повивальная бабка, нанятая царевичем в Гданьске. «Оная бабка сказала посмотря на меня, что далее в пути быть мне весьма невозможно...» Навестил посол Головкин — «по виду человек он неласковой».

Просит лисий мех — на зимнюю дорогу, после родов. Затем лакомств — «икры паюсной чёрной, икры зернистой, сёмги солёной и копчёной и вялой рыбы. Ещё изволишь и малое число сняточков белозерских и круп грешневых».

Где разрешилась, что стало с младенцем — не сообщают ни письма, ни протоколы розыска.

Алексей уже в Москве, царь дожидался его. 3 февраля 1718 года беглец в присутствии сенаторов, высших пастырей церкви, генералов пал ниц перед отцом, принёс повинную.

По свидетельству очевидца, царь, «подняв несчастного сына своего, распростёртого у его ног, спросил, что имеет он сказать. Царевич отвечал, что он умоляет о прощении и о даровании ему жизни.

На это царь возразил ему: «Я тебе дарую, о чём ты просишь, но ты потерял всякую надежду наследовать престолом нашим и должен отречься от него торжественным актом за своею подписью».

Царевич изъявил согласие. После того царь сказал: «Зачем не внял ты моим предостережениям, и кто мог советовать тебе бежать?» При этом вопросе царевич приблизился к царю и говорил ему что-то на ухо. Тогда они оба удалились в смежную залу, и полагают, что там царевич назвал своих сообщников».

* * *

Кикина разбудили ночью. Выбежал в сени в исподнем и столкнулся с Меншиковым. За ним стояли стражники, один из них звякнул цепью.

   — Ты? Камрата своего?..

   — Был камрат, да сплыл, — ответил Данилыч.

   — Дал бы сроку... Денёк хоть...

   — Прости, не могу.

Подумывал Кикин бежать — был предупреждён, что дела оборачиваются плохо, царевича возвращают. Но за границу уже не пустят, а в отечестве найдут.

   — Ладно... Сам-то чистый?

Данилыч усмехнулся:

   — За своё я отвечу. Не твоя печаль.

Правда, Кикин имел интерес к коммерции, которую вёл губернатор. Друг друга покрывали, о ценах, о курсе на амстердамской бирже, о манёврах конкурентов и фискалов обоюдно извещали. Но долг Меншикова казне сосчитан. Неважно, если Кикин болтовнёй малость добавит.

   — Царевич тебя не пожалел, — сказал Данилыч. — И ты не жалей! Пошто с недоумком связался?

Видя компаньона, закованного в кандалы, ощутил жалость. Проводил к саням, перекрестил. Жена и дети плакали, хватали светлейшего за шубу, месили коленями снег. Велел запереть домочадцев в спальне, прошёл в кабинет Кикина. Остался в палатах главного Алексеева сообщника до утра, вычернил пальцы о бумаги.

«А — 15, Б — 18, В — 19, Р — 22...» Столбики цифр и букв, цифирная азбука, — орудие тайной переписки, для розыска драгоценное. Тотчас, вослед Кикину, отправить в Москву. Семью преступника переселить и держать под надзором, имуществу учинить подробный реестр.

В средней зале четыре зеркала в чёрных рамах, стол лаковый с выдвижными ящиками, шкаф ореховый. В спальне два зеркала, стол и два подсвечника серебряных, два китайских столика, кровать английская с занавесью, перина, наволочка камчатая, шлафроки...

Меха — 9 росомах, 5 барсов, 9 рысей, 4 песца голубых, 26 соболей, 2 черно-бурых лисы, 3 горностая... Чемодан чёрный кожаный, ковёр турецкий, балдахины камчатые... Рюмки, чашечки, блюдца, кофейные мельницы, мыла разные — 34 штуки в шкатулке... 10 табакерок золотых, янтарных, хрустальных, 22 книги, в том числе «История иерусалимская», «География» на немецком языке. На стенах портреты Алексея, Меншикова, царицы Екатерины.