Хороша защита цесаря...

   — Убежим отсюда, — сказал царевич, отмеривая успокоительные капли себе и подруге. — В Рим, к папе.

   — На крылышках, — откликнулась Ефросинья горестно.

Из замка не выпустят, так надо обмануть врагов. Ехать с ними и по дороге, улучив оказию, скрыться. Постучаться в обитель какую... Либо в Риме, прямо к престолу его святейшества. Уж туда-то Толстой не пробьётся. Гвардейцы швейцарские приставят алебарды к толстому пузу.

   — Ну примет нас папа, — откликнулась Ефросинья вяло. — А чем заплатишь?

Без труда разбила смехотворный план. Даром только по шее дают. Папа захочет выгод для католической церкви — неужели непонятно? У него своя политика — соединение церквей, о чём давно стараются иезуиты. А желает ли православное духовенство подчиниться папе? Попробуй спроси! Наверняка прощайся с короной... Останется Алексей отщепенцем, проклятым в церквах. Умрёт родитель — на царстве будет Евдокия или кто из бояр.

Но тогда выход один — возвращаться к царю. К этому подталкивает теперь Ефросинья. Валяться в ногах, вымолить прощенье, зато снова забрезжит российский трон. Стоит ради него и унизиться и отслужить.

Мало убедить Алексея, — надо ещё придать ему смелость. Ефросинье легче. В Петербурге, накануне отбытия за границу, с ней разговаривал Меншиков: в доме Никифора Вяземского и в его присутствии. Светлейший сперва позубоскалил: раздобрела девка, не ущипнёшь. Впрочем, нет, пардон — её высочество... Потом, как бы из простого любопытства, посмеиваясь: с чего перемена в Алексее, столь внезапная?

   — Подрос, верно, — ответила она в тон губернатору, шутливо.

   — Охотой едет?

   — Хватит, пролежал бока-то...

   — Милостивец наш, — вставил Никифор, — завсегда питал интерес путешествовать.

   — Так ведь не гулять зовут, — оборвал Меншиков. — В армию, шведа воевать.

   — Аника-воин, — фыркнула Ефросинья.

   — То-то и оно. Как же мыслит?

   — Меня, говорит, родитель под пули не выпихнет. Побережёт, чай, наследника.

Сочиняла, выбирая слова тщательно.

   — Наследник, значит, — произнёс светлейший жёстче. — А то — в монахи, в пустыню...

   — Шатало его…

   — А как опять шатнёт?

   — Куда же? Не дай господи!

Смятение изобразила сколь могла естественно. Глаза открыла широко и недоумённо.

   — Мало ли... Твоё дело женское, ты при нём будь. Нитка за иголкой.

Усвоила Ефросинья и недосказанное. Подозревает князь, а вмешаться в силу царского приказа не может, да и не считает нужным. Набедокурит Алексей — тем лучше... Другого наследника прочат они, Меншиков и царица.

Выйти бы за ворота замка, на рынок, окликнуть цыганку-вещунью, открыть ей ладонь...

Нитка за иголкой... Это неразрывно. Следить надо за Алёшкой, не продешевил бы. Должен ставить условия. Во-первых, чтоб не разлучили его с ней. Во-вторых, чтоб назначено было жить уединённо, в деревне.

Толстой принял условия. Царевич тотчас известил отца — возвращается он, «всенижайший и непотребный раб и недостойный назваться сыном...

Собрался впопыхах. Лихорадочно швырял в камин бумаги, всё спалить не успел, доверил Ефросинье. Она хворала. Оставил на попечении брата её и Афанасьева — повезут беременную деликатно.

Четырнадцатого октября 1717 года, охраняемый Толстым и Румянцевым, Алексей выехал.

Ефросинья, полулёжа в кресле у топившегося камина, перебирала корреспонденцию: цидулы из России, цифирью; черновики посланий царевича, адресованные друзьям и сенату. Жгла с выбором, несколько листков приберегла.

* * *

Пётр уже в Петербурге. Приехав, в тот же день осмотрел першпективу, проложенную к Александро-Невской лавре. Сопровождал Трезини. Каменная Благовещенская церковь заложена, а также кельи, чем царь остался тесьма доволен.

Отправились к Леблону. Дом у него теперь на Васильевском — новый, с мастерскими и службами. Хозяина не застали. Мария Маргарита — в халате, заспанная — бормотала пардоны. Вынула из поставца бутылку бургундского. Царь, смакуя вино, огляделся. Мадам, верно, на сносях. Посмотрел ей на живот.

   — Дитя?

В кресле гурьбой теснились куклы — нарядные, в шелках и бархатах, волосы разным манером, гладкие, взбитые, пузырём, чалмой турецкой, башенкой. Мария Маргарита засмеялась. Нет, не ждёт ребёнка, — куклы из Парижа, выписаны для петербургских особ: очень желают они знать моду и причёски.

   — И французскому учите их! — сказал царь.

Вдруг подался вперёд. Мадам вскрикнула — царь схватил её за нос и выдавил ногтями угорь. Потом вытер обе руки об кафтан, кивнул задумчиво и отбыл. Пройдут годы, Мария Маргарита будет рассказывать об этом внукам.

Леблон в Петергофе безвылазно. Так и надо... Пётр собрался туда до рассвета. Залив шумел и пенился, ветер с норда, попутный, подгонял «Лизетту» — личное судно царя, названное в честь его любимой собачки. Послушен родной штурвал, не отвык хозяин.

Шаркнули сходни, коснувшись свежих досок пристани. Леблон встретил радостно. Заговорить сразу о генеральном чертеже не посмел, хотя вопрос жёг гортань. Кашлял, ловил концы длинного шарфа, кутался.

   — Не жалею сил, ваше величество.

Облицована дамба, чернеет канал — грубокой бороздой, сквозь парк. Слева Монплезир, будто сдвинутый к морю лавиной зелени, тронутой осенним багрянцем. Маленький голландский домик вытянул в стороны, по гребню берега, лёгкие крытые галереи — престиж обязывает. Пусть не по климату эти щедрые проёмы и холодный мраморный пол — строение ведь летнее. Царь доволен, а Леблон шагает понуро. Он только наблюдал за работами, проект его суверен отклонил, одобрение относится к Браунштейну.

Пошли по бровке канала к дворцу. Статуй в нижнем парке стало больше. Царь сказал, что скоро пожалуют Адам и Ева, заказанные в Венеции ваятелю Бонацце, искуснику славнейшему.

   — Рагузинский[120] пишет, в вашем Версале мало таких, скульптур есть.

Сколько возможно натыкать? Про себя Леблон считает — скульптур и без того излишек. Во вкусе римских патрициев...

Пётр удивился бы, услышав это. Да, соперничая с Версалем, он привлёк и художества Италии, более нарядные, а в основе выбора кроется то, в чём труднее признаться вслух, — цветистый убор палат и церквей Москвы, среди которых царь вырос. Потому-то порой недостаточна мода французская, тянет увеселить её лихим завитком, хохочущей лепной мордой — маскароном. Особенно в сооружениях парадных...

Фонтаны, чёрная борозда канала ждали воды. Открылся грот, врезанный в откос, пять арочных входов под громадой дворца. Завершены и ступени каскада — работные обрамляют кирпичную кладку, лепят к стенкам туф и шершавые, жилистые морские раковины.

Тут ободрился и Леблон — по его чертежу достроен дворец. Расширен подъезд, и соответственно лестница. Балкон удлинённый, по всему центральному ризалиту. Внутри гудели, чадили железные печки. Мастера, французы и русские, забрызганные раствором, лупили глаза на царя, ухмыляясь с лесов по-скоморошьи, дела не прекращали. Белили стены над лестницей. Леблон показал эскизы, и вновь поднималось в нём сладкое предвкушение торжества. Без сомнения, царь вернулся очарованный Францией, а посему к прожектам своего генерал-архитектора будет благосклонен.

Двусветный зал ещё гол, но гобеленов из Парижа не ждёт — русские ткачи мастерят шпалеры на библейские сюжеты и штоф. Где ляжет цветочный узор штофа, там развесят картины — море заплещется на них, вздуются паруса.

Из зала смотрели на верхний парк. Молодые деревца расплывались за слезящимися стёклами. Роют бассейн, он просится туда, смягчить симметрию квадратных газонов. Сир подтверждает? Леблон извлёк из бювара рисунок, но царь помнит — водное зеркало с изогнутыми краями, с фонтанами весьма уместно. Зима близко, — закончат ли? Леблон обещал, пожаловался на помехи. О, если бы здесь управляли строениями по-парижски! Там сюринтендант, при нём помощники, один ведает каменщиками, другой плотниками и так далее.

вернуться

120

Рагузинский Савва — русский резидент в Венеции, занимавшийся по поручению Петра I подысканием и отправкой в Петербург произведений скульптуры.