Она не боялась обнаружить свою слабость. При всём при том, что царица была сильным человеком — сильным во всех смыслах, и нравственно, и физически, закалённым всею предшествующей жизнью, — она всё-таки была женщиной.
— Матушка государыня, всё возьму на себя, вот те крест. — И Анна истово перекрестилась. — Положись на меня — не выдам. Знать не знаю, всё своею волею, всё сама задумала; сама и сделала. Вот те крест. — И она снова осенила себя знамением.
«Не припомню: переменила ли она веру, — отчего-то подумала Екатерина, — перешла ли в православие... Ишь, как крестится. А может, и в самом деле отпустить вожжи: пускай себе несётся как вздумается и куда занесёт. А я ни при чём. Это было бы лучше всего. Она ловка да пронырлива, совести не ведает, в любую щель пролезет... Пусть будет так».
— Хорошо. — Екатерина всё ещё медлила. — Пусть будет так, как ты сказала: всё по твоей воле. Я с тобою не ладилась, ни о чём таком не говорила. Удастся тебе — озолочу, до конца дней ни в чём нужды знать не будешь. А не удастся... Каторга, кнут да монастырь.
— Знаю, — торопливо произнесла Анна. — Знаю и страшусь. Более об этом не заговорю, не опасайся — всё сама. И женщина верная у меня на примете есть. Из наших. Всё от себя, имени твоего не вымолвлю. Только уж ты, государыня, с доктором как бы невзначай поговори, когда всё приготовлю.
Екатерина кивнула. Однако чем долее обдумывала она разговор с Анной Крамер, тем более одолевали её сомнения. Доктор непременно подумает, с какой это стати государыня мешается... Разве что сказать: слыхала-де про болезнь княжны, долгом почитаю помочь… «Сумнителъно что-то», — подумает доктор, хотя и не откажет в просьбе...
Она продолжала напряжённо размышлять. «Не лучше ли, — вдруг пришло ей в голову, — если таковая просьба будет исходить от Петра Андреича Толстого. А уж с ним-то она сумеет договориться, он ей весьма благоволит, старый греховодник, ручки ей лобызает, кумплименты расточает. Не раз прибегал к её предстательству, когда надо было государев гнев отвести... Пожалуй, пожалуй».
При этой мысли напряжение, оковывавшее её, опало. «Довольно о сём, — тотчас решила она. — Навещу-ка я лучше губернаторшу Шуршурочку, окажу ей ласку».
Губернаторша с недавних пор кликалась Шуршурочкой, и это ей пришлось по нраву. Шуршурочка, Шуршурочка. Было в этом имени нечто мягкое, шуршащее, даже таинственное.
Не знала она, что государева племянница терпеть её не может. Однако политес блюдёт и должные почести оказывает. Но со своими говорит о царице уничижительно, называет портомойнею и лютеркой, тёмною бабищей, ни чтения, ни письма не ведающей. Дядюшка-де попался на её крючок неведомо как, — видно, опоила она его приворотным зельем. А потом за делами государственными смирился.
От Шуршурочки роман дядюшки с княжной Кантемир не сокрылся. И она взялась ревностно покровительствовать Марии. Узнав же, что девица от дядюшки понесла и уж пребывает на девятом месяце, и вовсе навязалась ей в подружки, наперсницы и, можно сказать, не отлипала от неё. Тем более что супруг её, Артемий Петрович, совокупно с князем Дмитрием и прочими вельможами с раннего утра прочнейше приклеен был к императору, отягощённому воинскими заботами, и в женском обществе нужды не испытывали — недосуг!
Мария Кантемир пребывала в том смятенно-нервном состоянии, которое отличает женщину в канун первых родин. Отец приставил к ней надёжных челядинок из числа той молдавской прислуги, которая выехала одиннадцать лет назад в добровольное изгнание вместе со своими господами. Многие из них были уже в почтенных летах и служили ещё покойной княгине Кассандре — матери Марии.
Уединение её было полным. Мария не показывалась на люди, проводя все дни в крохотной комнатёшке, служившей ей одновременно и спальней, и будуаром, и моленной. Прислуге было сказано, что княжна больна и потому не велено никого принимать.
Мария осунулась и подурнела. То было естественно: беременность никого не красит. Глядя на себя в зеркало, она приходила в отчаяние: на неё глядела дурнушка со впавшими щеками и большими коричневыми пятнами на лбу и под глазами. Глаза, казалось, стали больше. Теперь она походила на Богородицу с иконы Утоли Моя Печали из её киота.
«Бог мой, — лихорадочно думала она, — если ОН вздумает меня проведать, как обещал отцу, и увидит такой, то всё рухнет. Нет, я пока не могу показаться ему, ЕМУ. Как же быть? Ведь ОН упрям и настойчив и не примет отказа ни по какой из причин, даже если ему доложат, что княжна в постели, что она тяжко больна. И некуда бежать, негде спрятаться...»
В отчаянии она металась по комнате, падала на колени перед киотом с теплившейся лампадой и горячо молилась своей Заступнице, Утешительнице в радости и печали.
Вот в такой момент ей и доложили о визите госпожи губернаторши.
— Не принимать, не принимать! — замахала она руками. — Всем отвечать: больна. Даже самому, его величеству...
— Её превосходительство настаивает, госпожа, — возвратилась старуха домоправительница. — Она объявила, что не уйдёт, пока домна её не примет, что она явилась с добрыми намерениями...
Княжна отвернулась, закрыв лицо руками. Некоторое время она пребывала в молчании, наконец глухо сказала:
— Проси. Но прежде извинись: барышня-де больна.
Шуршурочка ворвалась к ней словно вихрь. Она обняла опешившую Марию, чмокнула её в лоб — выучилась от дядюшки — и выпалила:
— Милая, я всё знаю, я на твоей стороне, всецело и навсегда. Терпеть не могу эту немку, эту тумбу!
Они прежде были знакомы — Нарышкина бывала у них и в Петербурге и в Москве, встречались на ассамблеях. Но то было беглое светское знакомство, а теперь Шуршурочка явилась к ней на короткой ноге, невольной единомышленницей. Что-то подсказывало Марии, что она искренна, что это не хитроумный светский приём, вызванный желанием выведать как можно более, а потом похвастать этим знанием в своём кружке.
После первого замешательства она приняла тот же тон, что и визитёрша:
— Спасибо тебе, Александра. Ты видишь, какова я, и понимаешь моё состояние. Я вынуждена стать затворницей, я опасаюсь людей сторонних и дурной молвы. — При этих словах слёзы брызнули у неё из глаз и она закрылась ладонями.
— О милая, как я понимаю! — воскликнула Шуршурочка и обняла её. — Я бы хотела тебе помочь, но не знаю как. Подскажи же.
— Ты помогаешь мне уже тем, что участлива, — с трудом выдавила Мария. — В моём положении... — Она не договорила — плечи её затряслись.
Шуршурочка гладила её, потом прижала к себе. Помедлив, осторожно спросила:
— Государь знает?
Мария кивнула.
— Всё-всё знает? — продолжала допытываться Шуршурочка.
— Всё. Повелел донашивать... Беречься...
— Стало быть, он ждёт дитя! — обрадованно вскричала Шуршурочка. — Его дитя!
— Его наследник, — глухо проговорила Мария.
— Наследник? Мальчик? Откуда ты знаешь?!
— Ужо сучит ножонками, просится. Кормилица моя говорит: мальчик. И акушерка, — Мария улыбнулась сквозь слёзы счастливой улыбкой будущей матери.
— Господи, дай-то исполниться! — произнесла Нарышкина. И озабоченно добавила: — Живот-то у тебя невелик, кабы не задохнулся младенец.
— Доктор и акушерка уверены, что всё идёт хорошо.
— Дай-то Бог! А как назовёшь-то его?
— Пётр, — не задумываясь, отвечала Мария. — Как же иначе.
— Уже был один Пётр Петрович, царствие ему небесное, — вполголоса заметила Шуршурочка. — И есть Пётр-малолеток — Пётр Алексеевич. Внук, внучок.
— Что из того, — отвечала Мария. Глаза её были красны от недавних слёз, но на лице воцарилось спокойствие. — Это будет мой Пётр, мой Петруша. — И она провела рукой по животу.
— Могла бы сказать — наш. Царевич... Сулил ли что государь?
Мария заколебалась. Открыть ли то, что было говорено меж них, что представлялось величайшей тайной, тайной двоих, имеет ли она право? С другой же стороны, Нарышкина не сторонний человек — племянница государя, её возлюбленного. Важно иметь её в союзницах, заручиться её доверием, а значит — посвятить её в тайну.