Лицо у него потемнело, помедлив секунду, он вышел. Пока мы разговаривали, Галя стояла молча, и я попросту забыл, что она тут. Но едва Митя вышел, она сказала:

– Как ты смеешь так разговаривать с ним?

– А как…

– Ты сам всегда толкуешь ребятам, что они должны во все вмешиваться.

– Только не читай мне сейчас наставлений. Как ты не понимаешь, могут подумать, будто я…

– С каких пор ты стал обращать внимание на то, что думают люди, которых ты не уважаешь?

– Ох, надоели вы мне все хуже горькой редьки, – сказал я с отчаянием. И остался один, потому что Галя тоже вышла.

Ребята уехали. Я рано лег, устроив Веретенникову и Грузчиковa на ночлег. Кляп ночевал у кого-то из знакомых.

Глубокой ночью в мое окно постучали. Я вышел отворять. На пороге стоял Катаев. Ни слова еще не было сказано, в темноте я не разглядел его лица, но тотчас понял – что-то стряслись. Прошли ко мне, и тут, при лампе, я увидел неузнаваемо бледное лицо Николая и – самое непонятное и страшное в своей непонятности – пустой рукав пальто.

– Это ничего, просто перелом, – поспешно ответил он на мой взгляд. – Со мной ничего…

– А с кем?

Он рассказал коротко, торопливо. Ехали в поезде, вагон почти пустой. В одном углу – какая-то девушка, потом еще несколько колхозниц, все пожилые; в другом конце – трое рослых парней, они все время ко всем приглядывались. Незадолго перед Криничанском девушка вышла на площадку, парни поднялись – и за ней.

– Меня Митька толкнул. «Смотри», – говорит. Пошел тоже к дверям. И тут слышим – крик. Митька в тамбур, я за ним. Гляжу: один ей рот затыкает, другой часы с руки рвет…

Что долго рассказывать, Митя схватил за шиворот одного, Катаев – другого. Этот другой развернулся и столкнул Колю с подножки вагона – на счастье, в снег и на неполном ходу, Колю проволокло немного, потом он покатился с насыпи. А Митю ударили кастетом по лицу.

– И по глазу… – добавляет Николай едва слышно.

По глазу! На секунду передо мною всплывает его лицо, ослепленное, в крови, – и это отзывается внутри такой болью, что я не сразу понимаю, о чем еще рассказывает Катаев.

Бандитов удалось задержать – подоспел Искра, а там и проводник. Парней – в милицию, Короля и Катаева – в больницу. У Катаева – перелом руки, наложили гипс и отпустили, Митю оставили в больнице, обвязали всю голову, а что там у него – толком не сказали. Остальные ребята решили ночевать в городе и вернуться на другой день, словно ничего не случилось. А что нет Мити, этого комиссия может и не заметить, да он считается и не детдомовский – не их дело.

– Ты в уме? – спрашиваю я. – Что же, я буду врать, скрывать такое? За кого ты меня принимаешь? Вырос большой, а ума, вижу, не нажил.

– Я говорил ребятам, что вы не согласитесь. Но они надеются…

– Плохо я их воспитал, если надеются. Раздевайся, ляжешь на Митину кровать.

Снимаю с него пальто, помогаю скинуть куртку. Он сам, одной рукой, стелет кровать, потом ложится. Молчим.

– Так говоришь, по щеке кастетом… И глаз задет…

– Да…

– Ну, спи.

Выходя из комнаты, я слышу за своей спиной:

– Все равно вы на нас не сердитесь, правда?

Это звучит совсем по-детски, странно слышать такие слова от Катаева,

Возвращаюсь, в темноте провожу рукой по его лбу, по щеке:

– Спи, брат, поздно.

Галю я будить не стал…

* * *

В палате было много коек, но я сразу направился к одной, точно мне еще на пороге сказали, что этот перебинтованный слепой шар и есть Митино лицо.

Я сел рядом и взял его руку, в ответ он крепко стиснул мои пальцы.

– Хорошо, что это меня стукнули, за другого вам больше досталось бы, – сказал он, и слышно было – он с трудом разжимает губы.

К горлу у меня подступил ком. Я молчал.

– Вам Колька все рассказал? Такие, понимаете, архаровцы, бандитские рожи… Езжайте обратно, там небось уж комиссия.

– Сегодня выходной.

– Да они не поглядят на выходной…

Мы говорили негромко, но в палате стояла тишина, к нашему разговору прислушивались. Вдруг отворилась дверь и вошла девушка лет двадцати. На ней был белый халат, но я сразу увидел, что это не сиделка. В то утро странное у меня было чувство – без слов, без объяснений я знал, что происходит.

– К тебе пришли, – сказал я Мите, уверенный, что это и есть та девушка, которую выручили наши ребята.

Осторожно пробираясь между коек, прижимая к груди какой-то сверток, она подошла к нам, от смущения не видя никого вокруг. Присела на край кровати, сверток пристроила на тумбочку и только тогда взглянула на меня,

– Вы его отец? – спросила она несмело,

– Отец, – ответил Митя.

– Это из-за меня, – горестно сказала она.

Она была скуластая, нос пуговкой, глубоко посаженные глаза. Наверно, некрасивая была девушка, но таким открытым и милым показалось мне это молодое встревоженное лицо.

– Так не вы же меня саданули, а те… Вы-то чем виноваты? – откликнулся Митя.

Девушка наклонилась к нему.

– Я пришла сказать спасибо, большущее тебе спасибо, – промолвила она очень тихо.

– Ну вот еще, – ответил Митя.

…Он был прав: когда я вернулся домой, вся комиссия, несмотря на выходной день, была тут как тут. И конечно, она уже все знали. Кляп торжествовал и не считал нужным это скрывать. Случившуюся с нами беду он принял как подарок себе, как доказательство своей правоты.

– Я же предупреждал вас, я же говорил! – повторял он и в голосе его слышались злорадство, ликование и некоторая даже снисходительность, точно к врагу, который повержен в уже не поднимется.

– Вас предупреждали, что отпускать детей одних нельзя, – холодно сказала мне и Веретенникова.

Я молчал. Ни один человек на свете не мог бы сказать мне слов более жестоких и беспощадных, чем я сам себе говорил. Недосуг было думать, что педагогично, а что нет… Один вопль звучал во мне: зачем, зачем я отпустил ребят? Зачем не поехал с ними сам?

– Почему у вас дети не знают элементарнейших правил поведения? Почему они лезут в драку? – услышал я вдруг.

Кто же это полез в драку – Митя, что ли?

– Простите, в какую драку? Они не в драку лезли, а пришли человеку на помощь.

– Разве они не знают, что не их дело вмешиваться в уличные и всякие вагонные происшествия?

Мне кажется – я отупел и уже не понимаю ничего. Что же, они должны проходить мимо? Видеть, как бьют ребенка, обижают девушку, видеть подлость, гнусность – и пройти мимо?

Я смотрю на эту женщину. У нее умное немолодое лицо. Она коммунистка. Она приехала сюда, чтобы проверить мою работу и сказать, как нам жить дальше. Что же она говорит?

– Когда мой сын уходит из дому, он знает, что ни во что не должен вмешиваться. Я это воспитала в нем с детства, я он это усвоил на всю жизнь.

– А когда наши дети выходят из дому, – отвечаю я, – они знают: все, что они увидят, касается их. И если надо помочь, вступиться – они должны, обязаны это сделать. Я это им говорю всегда.

– Потому что вы не отец, – сказала она жестко.

Из всех ненавистных упреков этот для меня – самый ненавистный и непростимый. Если я не отец, не надо вверять мне детей. А если отец, надо верить, надо знать, что и со своим родным, кровным сыном я поступлю так же, скажу ему те слова.

– Я бы презирал своих ребят, если бы они видели, как обижают человека, и не вступились.

– Вот и поехали бы сами, и вступились, – говорит Кляп. Удивительное совпадение! Директор детдома выбивает зуб колхознику. Дерется на глазах у своих воспитанников. А воспитанники лезут в вагонные драки. В результате перелом руки у одного воспитанника, ранение – у другого.

– Другой – не воспитанник, – сухо говорит Казачок. – Он усыновленный.

– У меня есть сведения, – отвечает Кляп, – что питается он вместе с воспитанниками, следовательно…

– Ваши сведения неверны, – с неожиданной злостью обрывает Казачок.

* * *

Я знал, что в эти дни решается моя судьба. Ссора с Решетило, следствие по избиению Онищенко, случай в вагоне, сломанная рука Николая, беда с Митей – все сплелось в такой клубок, что комиссия могла сделать самые сокрушительные для меня выводы. Я понимал – речь идет о том, оставаться ли мне в Черешенках или меня снимут с работы. И вот в эти трудные дни я был спокоен и почти равнодушен ко всему. Ко всему, кроме Мити.