Изменить стиль страницы

А Шерман, которого радовало каждое ласковое слово, особенно потому, что ему так редко доводилось их слышать, на секунду расцвел, и на губах его расплылась улыбка.

— Значит, ты отказываешься писать эти письма?

— Отказываюсь, — заявил Шерман, ему льстило, что он властен в чем-то отказать. — Я не хочу участвовать в деле, которое чуть не на целый век повернет назад стрелки истории.

— Часы не пойдут назад, они пойдут на сто лет вперед, сынок.

Вот уже в третий раз его так назвал судья, и подозрение, всегда гнездившееся в душе Шермана, зашевелилось и стало облекаться в слова.

— Большие перемены всегда движут стрелки истории вперед. Особенно войны. Если бы не первая мировая война, женщины до сих пор носили бы юбки до пят. А теперь молодые дамы разгуливают в комбинезонах, как плотники, даже самые хорошенькие, самые воспитанные девушки.

Судья однажды видел, как Эллен, дочь Мелона, вошла в аптеку в комбинезоне, и ему стало неловко за ее отца.

— Бедный Д. Т. Мелон!

— Почему? — спросил Шерман, которого поразило сострадание и таинственный тон судьи.

— Боюсь, мой мальчик, что мистеру Мелону недолго осталось жить на этом свете.

Шермана ничуть не трогала судьба мистера Мелона, а притворяться ему не хотелось.

— Помрет? Обидно, — сказал он.

— Смерть похуже всякой обиды. В сущности, никто из нас толком не знает, что такое смерть.

— Вы, наверно, ужасно верующий?

— Нет, совсем не верующий. Но я боюсь…

— А почему же вы всегда говорите, что будете подбрасывать уголь в котел или играть на арфе?

— Да это так, поэтический образ. Если бы это было все, чего я должен бояться, и меня отправили бы в это злосчастное место, я бы подбрасывал уголь, как остальные грешники, тем более что многие из них мои знакомые. Ну, а если меня отправят в рай, я, ей-богу же, сумею научиться музыке не хуже, чем Слепой Том или Карузо. Нет, я не этого боюсь.

— А чего? — спросил Шерман, который редко думал о смерти.

— Пустоты, — сказал старик. — Беспредельного ничто и черной пустоты, где я буду один. Где нельзя ни любить, ни есть, — ничего нельзя. Только лежать в этой бесконечной тьме и пустоте.

— Да, этого я бы не хотел, — признался Шерман.

Судья вспоминал свой паралич, и мысль его была ясна и беспощадна. В разговоре судья любил преуменьшать свою болезнь, называя ее то небольшим ударом, то легкой формой полиомиелита, но себя он не обманывал; это был паралич, и он чуть не умер. Он вспомнил, как он упал. Правой рукой он пощупал левую, парализованную руку — она была совершенно бесчувственная, он ощущал только холодную неподвижную тяжесть. Левая нога была тоже тяжелая и мертвая; в первые долгие, панические часы ему казалось, что половина его тела необъяснимо отмерла. А так как он не мог разбудить Джестера, он молил мисс Мисси, покойного отца и брата не о том, чтобы они взяли его к себе, а чтобы помогли в беде. Его нашли рано утром и отправили в городскую больницу, где он снова ожил. Его парализованные члены с каждым днем становились подвижнее, но он отупел от испуга, а отказ от табака и спиртного угнетал его еще больше. Он не мог ни ходить, ни даже поднять левую руку и коротал время, решая кроссворды, читая детективные романы и раскладывая пасьянс. Жизнь не сулила никаких радостей, кроме еды, а больничная пища наводила тоску, хотя он и съедал все, что ему давали, до крошки. И вдруг ему пришла в голову мысль о деньгах конфедератов. Она родилась у него вдруг, как песня у ребенка. А за этим замыслом потянулись другие, и он стал думать, творить, мечтать. Наступил октябрь, и город рано утром и в сумерки обволакивала мягкая прохлада. Солнце после палящего зноя миланского лета было прозрачным и ясным, как мед. Одна удачная мысль рождала другую. Судья научил диететика, как варить приличный кофе даже в больнице, и скоро уже мог ковылять от кровати к комоду, а оттуда с помощью сиделки — к креслу. К нему приходили партнеры по покеру перекинуться в картишки, однако жизненную энергию он черпал из своих идей, своей мечты. Он любовно таил их, не делился ими ни с кем. Да и разве поймут Пок Тэтум или Бенни Уимз грандиозные замыслы государственного мужа? Когда он выписался из больницы, он уже ходил, понемногу двигал левой рукой и мог вести почти такой же образ жизни, как раньше. Мечта его не находила выражения, потому что ее некому было открыть, а старость и пережитый страх сделали его почерк совсем неразборчивым.

— Мне бы эти мысли, верно, и в голову не пришли, если бы я не был парализован и не пролежал почти два месяца как полумертвый в городской больнице.

Шерман молча поковырял в носу бумажной салфеткой.

— И как это ни парадоксально, я, может быть, так и не узрел бы свет, если бы на меня не упала смертная тень. Неужели ты не понимаешь, почему эти идеи мне так дороги?

Шерман поглядел на бумажную салфетку и медленно положил ее назад, в карман. Потом он стал вглядываться в лицо судьи, подперев голову правой рукой и уставившись своим жутковатым взглядом в его чистые голубые глаза.

— Неужели ты не понимаешь, как для тебя важно написать письма, которые я продиктую?

Шерман по-прежнему молчал, и его упорство возмутило судью.

— Так ты не будешь писать эти письма?

— Я вам сказал «нет» и еще раз говорю «нет». Вы хотите, чтобы я вытатуировал это «нет» у себя на груди?

— Вначале ты был таким послушным референтом, — громко посетовал судья. — А теперь в тебе столько же трудового пыла, сколько в могильной плите.

— Ага, — признал Шерман.

— Ты мне все перечишь и скрытничаешь, — жаловался судья. — До того стал скрытный, что не скажешь, который час, даже если у тебя прямо перед носом будут городские часы.

— Я не имею привычки выбалтывать все, что знаю. Я умею держать язык за зубами.

— Вы, молодежь, так любите секретничать, что зрелому человеку кажетесь просто обманщиками.

Шерман в это время думал о своей жизни и о своих мечтах, которые он хранил в тайне от всех. Он никому не рассказывал, что с ним сделал мистер Стивенс до тех пор, пока не стал так заикаться, что никто не мог разобрать его слов. Он никому не сказал и о розысках матери и о своих надеждах насчет Мариан Андерсон. Никто, ни один человек не знал, что у него на душе.

— Я тоже не имею привычки выбалтывать свои замыслы. Ты — единственный человек, с которым я их обсуждал, — сказал судья, — если не считать короткого разговора с внуком.

В душе Шерман считал, что Джестер смышленый малый, хотя никогда бы этого не признал вслух.

— А он какого мнения?

— Он тоже слишком большой эгоист, чтобы сказать, который час, даже если у него перед носом городские часы. Но от тебя я ждал большего.

Шерман взвешивал, стоит ли пожертвовать легкой, барской работой ради писем, которые его просят написать.

— Я готов писать любые другие письма. Благодарственные, пригласительные — словом, любые.

— Кому это интересно? — сказал судья, который никогда не принимал и не отдавал визитов. — Абсолютная чепуха.

— Я готов писать любые другие письма.

— Никакие другие письма меня не интересуют.

— Если уж вам так невтерпеж, пишите ваши письма сами, — сказал Шерман, он отлично знал, какой у судьи почерк.

— Шерман! — взмолился судья. — Я относился к тебе, как к сыну, а «во сколько злей укуса змей детей неблагодарность!».

Судья часто цитировал эти строки Джестеру, но на него это не действовало. Когда внук был совсем маленький, он просто затыкал пальцами уши, а когда стал постарше, старался как-нибудь показать деду, что его это не трогает. Но на Шермана его слова произвели впечатление: он задумчиво уставился своими серо-голубыми глазами в голубые глаза судьи. Судья трижды назвал его «сынком», а теперь разговаривал так, словно Шерман и в самом деле был его сыном. Не имея родителей, Шерман никогда не слышал этой затрепанной цитаты, которой попрекают детей. Он никогда не разыскивал отца и всегда представлял его себе как-то очень смутно — голубоглазым южанином, типичным порождением голубоглазого Юга. У судьи тоже были голубые глаза, как и у мистера Мелона. И у мистера Бридлава из банка, и у мистера Тейлора — Шерман мог наудачу назвать десятки голубоглазых людей в Милане, сотни в округе, тысячи на Юге. Однако судья был единственным белым, который к Шерману проявил доброту. А Шерман подозрительно относился к человеческой доброте и спрашивал себя: за что судья несколько лет назад подарил ему часы с заграничной надписью и выгравированным на них именем, когда Шерман вытащил его из пруда?