Изменить стиль страницы

Жизнь круто учила Ольгу безмолвному страданию, тихой затаенной радости, навыкам стоять за себя…

Грачи огнездовались, поуспокоились, примирившись с теснотою на вершинах старых ветел. Одна пара начала было вить гнездо вдали ото всех на одинокой раките, так гнездо грачиное общество разорило и самих чуть не заклевало до смерти…

Тишина в полусне постигала свою утреннюю думу, лишь слегка подрагивая от певучего звона железного ломика. Это долбила оставшийся в затенении ледок у крыльца своего дома Ольга, невеста сгинувшего Ивана. Пустовал Иванов дом. Лишь изредка потаенно сходились в нем на свидание Ольга и Мефодий, чтобы растравить друг друга и разойтись.

Радуясь концу подледной неволи, по-вешнему влажно шумела в каузе вода, молодо тревожа сердце. Жернова на мельнице крутились плавно, и теплый запах муки напоминал Ольге первый в детстве калач из нового урожая. И опять в ее душе ожил образ светлой женщины с ласковыми и гордыми глазами. Она кормила Ольгу духовитым калачом. И это была живая, а не приснившаяся мать, как утверждала Алена.

Голуби, грозно воркуя, топтались на зеленой крыше, скворцы песней приманивали скворчих к захваченным скворечням на жердинах.

Ольга всматривалась в густой ряд ветел по окоему пруда, и показалось, будто в утреннем тумане верба шевельнулась как-то по-особенному, вроде передвинулась на шаг, сгустив плотно розоватую зелень ветвей. И из этой зелени вроде бы самосоздался старик Филипп Сынков. Защитная куртка давно потеряла изначальную яркость, подладилась цветом к коре молодой ветлы. Удивленно разъялась душа Ольги:

— Батюшки! Глядела, ничего, кроме ив, не видела — вдруг ты! На ночь не становишься ветлою?

Филипп застенчиво молчал.

Многое постиг за свою жизнь, но помалкивал, боясь своих знаний. Лишь разок доверился полету своих мыслей и присмирел перед открывшейся тайной: оказывается, он не впервые рожден на свет, — до этого был сомом, пошевеливал плавниками в омуте, наблюдая из-под коряги за проворным рыбаком в лаптях, который с берега закинул удочку с воробьем на крючке. Щуке суждено было проглотить эту наживку, а ему, Филиппу, жить да изумляться уже ветлой при дороге, стегаемой прутиками рассеянных прохожих. И казалось ему весною, что один сок бродит по его жилам и под корою ветелки, будто он ветвью был.

— Оля, на берегу думал, скрозь воду норовил дно разглядеть… Может, Иванушку коряга прихватила. Да где там! Баграми шарили в водороине. На быстерь, видно, попал, льдами затерло. Пока сам не увидишь, ждешь.

По утверждению Мефодия, Иван спьяну утонул. Елисей Кулаткин в своих показаниях следователю настаивал на другом: Ванька морочит людей, сызмальства навык упрекать судьбу тем, что слишком запоздало дала она ему родиться…

— Река всю ночь ломала лед, вздыхала, аж берега запотели. Почему непременно ночью? — сказала Ольга.

— Маманя покойная сказывала: все родят впотайку, каждому дан стыд. И река сторонится людского глаза. Она, жизня-то, вся есть тайна несказанная. Это только Елисею Яковлевичу Кулаткину все ясно, в душу норовит залезть в обутке, с цыгаркой в зубах, с пол-литром водки и с песенным ящичком: мол, покажись сутью! А что я ему покажу, когда сам не знаю, с чего последнее время тянет мой взор к небу? Всю жизнь в борозду да на овец глядел, а теперь кверху, как взнузданный. — Филипп повел раздвоенным носом, тихо шелестя голосом. — Ты-то, чай, нашла… Не упрекаю, и ты не корись. С того света не вылетывают.

Ольга зябко повела плечами, взяла с крылечка нахолодавший ватник, накинула на плечи — не сходился на груди, распирала беременность.

— Зачем он побежал на речку? Ведь любил меня, и я… старалась, я ласкова с ним была. Уж на все решилась…

— Кора от души отлипает… — Филипп потоптался, поддернул кирзовые голенища. — Зимой-то в омутах соминый мор всколыхнулся и беспамятно бились широкими лбами об лед сомы. А теперь вон несет их мертвых, на сучки цепляет, будто злодеев вешает. Птица клюет с опаской.

— Я думала, про Ивана что-нибудь скажешь.

— А я про Ивана и говорю…

Ольга ворохнула плечами, упавший ватник поймала у земли, выпрямилась, свитер с цветочками обтянул груди.

— Бывает родителям за детей неловко, а бывает родитель прыток, детей пугает… Иван, может, мефодьевских шалостей засовестился.

— Намекают, недоговаривают. Что это за шалости у Мефодия Елисеевича, что их совеститься надо? Не подрывай авторитет директора. Уважает он тебя.

Филипп поморгал васильковыми глазами, попросил прощения у Ольги.

— Я ведь пришел к тебе по великой нужде.

— Ну?

— Пришел помолчать…

И он попросил Ольгу не долбить, пусть лед добровольно истает, паром в небеса подымется, волокнушком тонкорунным пусть забелеется самую малость, хоть минуту.

Ольге хотелось, чтоб подсохло к сдвоенному празднику, — совпадали Первое мая и пасха.

— И человек не затяжно живет. Не торопко, оглядочно идти ему, любоваться красотой. А Мефодий гонит себя мотоциклом, машиной, самолетом. Мчится, пугает зверя, птицу, рыбу, пчел. Как бы не скувырнулся вниз головой, — сказал Филипп уже самому себе.

Он взял под крыльцом лопату, ведро с мастерком, спустился в яму — выкладывал камнем гараж для молодой хозяйки Ольги.

Она говорила, что «Запорожец» выиграла по лотерее. Филиппу же мнилось — подарил машину Мефодий. Смущала стариков Сынковых быстрота, с какой воспитанница их входила в самостоятельную вольную жизнь. Что говорить, женщина умная, ладная, с характером, но ум ее был не по душе им, и казалось, не вполне надежный, не поймешь, откуда ветер дует под ее крылья, поднимая все выше, — высота не в должности (кроме нее есть зоотехники), а в той властной уверенности, с какой Ольга идет к своей цели, непонятной старикам Сынковым. Случись с другой беда (жених убежал из-за свадебного стола), руки бы опустила. А с Ольги схлынуло, как вода с камня. И дом Василия достался легко… И Филипп зачем-то строит ей гараж, будто в работники нанялся. Подчиняла себе стариков, а чем — не поймешь.

Ольга подошла к Иванову нежилому дому. Открыла калитку, на каменной плите крыльца сняла сапоги, постояла, глядя в разгоравшийся восток. Вздрогнула, когда дверь, оказавшись не на щеколде, легко подалась. В сенях висел плащ Мефодия.

На кухне в печи лежали дрова с тех самых пор, как Ольга покинула этот дом. И квашня под дежкой стояла на скамейке у печи. Ольга чиркнула спичкой, но поджигать дрова раздумала. Прошла в горницу.

На диване, откинув по грудь одеяло, курил Мефодий. Он нередко ночевал в этом доме.

Он встал, заваливаясь на пружинистом диване, надел рубаху на обложенное жирком крепкое тело, перед зеркалом повязывал галстук, поигрывая скулами.

Исчезновением своим Иван вернул им прежнее положение, только при большей свободе. Мефодий не мог нарадоваться — замужняя теперь Ольга, к тому же сноха, вроде дочери. Никто плохо не подумает, а подумает, так не скажет. Придуманная им святость делала его смелым безгранично. Агния ушла, вернее, уползла, придавленная горем, в старую хатенку Ивана. Развод не нужен. Сочувствий Мефодию за его подвижничество стало еще больше. А там родит Ольга ребенка многомерной биографии: «А и хорош Мефодий да Елисеевич, внука (или внучку) пестует».

Верил Мефодий, что не расстанутся с Ольгой, будет она верной бабой-полюбовницей с горячей дрожью полных губ. Но пожизненно поселила в своей душе образ чудного человека. Вроде ничего не скрывала, но Мефодий не понимал как раз то, что открыто в ней: воображение некое, дай, мол, гляну на вас и на себя совсем сторонними глазами. Может, с детства заразилась от Филиппа и Алены — эти понавыкли перекидывать с руки на руку времена минувшие и нынешние, как два мячика. Только этой чудаковатостью смущала Ольга Мефодия, а во всем остальном была она баба не промах, дом держит накрепко, работу правит разумно и спокойно, поганый язык обрежет походя любому. Кажется, навсегда привязала к себе Мефодия умением без усилия хранить тайну, не требовать регистрации.

Но Иван подарил им не только волю-волюшку, полный пригоршней кинул в душу Ольги ядовитые семена сомнения.