«Кто ты, Мефодий, для Ольки? Погубитель матери ее. А еще полюбовник девки? Но я смогу вот так дунуть, и нет ваших шашней. А что будет опосля? Меня за кого посчитают? Зачем растравлять души! Были ли виноватые-то?» — думала Алена, отмалчиваясь сейчас перед Ольгой.
Думала-думала Алена, да и выкруглила историю в успокоение Ольги: она, Алена, хоть и дальняя ей родня, но бабушка, отцом был герой, погиб, когда Ольгина мать носила ее, а потом умерла при родах и никакого наказа не могла дать дочери. Никто Ольгу с горы не катнул под раскат — сама сорвалась, попортила руку.
— Все ты придумала, беленькая, в деда Филю удалась, придумщик он, да и Иван-то на ходу жизнь сказками подменяет шиворот-навыворот. Чтоб благородно и красиво было, пожалостнее.
— А разве не меня звали Томой?
— Все перепутала! Топай-топай ноженьками, говорила я тебе маленькой. Не гляди, Олька, назад, а гляди вперед. Не трать душу по пустякам, на злобу и зависть, на подозрения разные. Чего же петлять?
— Бабушка, где топор?
— А зачем?
Во дворе ручная аистиха со сломанным крылом, подняв голову к небу, тоскливым криком провожала пролетавших уток. Она так зашлась в горестном смятении, что уж не различала, какие птицы мелькнули в облачном небе.
Ольга погладила рукой аистиху.
— А что, плохо без мужика, птица бедная?..
Не успела Алена помешать Ольге — зажав в руке крылья и ноги аистихи, она резким отмашным движением кинула на чурбак ее голову, взмахнула топором.
— Чтоб обмерла! Дикая, матушка.
— Одной меня, косоручки, хватит! Отрубила я старую жизнь. Скоро, очень скоро все решится.
— Не проговорись, Олька, Филе… О нашем-то разговоре. Такая мука, такое смятение найдет на него.
— Вот еще, буду говорить.
— Ну тебя к шайтану! Задиристая и вздорная стала ты, девка.
— Может, я не угодила тебе расспросами о моих родителях?
— А чего ты пытаешь? Я тебя вскормила, я и есть твой отец, и мать, и бабка. Сразу в трех лицах. Свое положение, это самое, ты знаешь доподлинней нашего. Не хаю, не хвалю, а просто говорю — скрытная ты девка. Допытываться-то о своей автобиографии надо было раньше.
Алена снимала давний свой гнет с души своей, как бы поисповедовалась молча. Каяться больше не в чем — сама маялась больше всего догадками: может, соблазнитель Олькин самой судьбой обречен искупить свой грех?
Алена с попутной подводой уехала на базар продавать баранину. Филипп загнал овец в кошару, надел пиджак, засучил до колен штаны, сандалии повесил через плечо. Робел высказать Ольге свое решение. Собрался вроде на центральную усадьбу в техникум животноводческий, приглядеться к студентам-выпускникам, облюбовать себе ветеринара заместо Ольги.
— А ты, Олька, разве не идешь? — спросил он тихо. — Вроде тебе надо в центр.
— Мне с Иваном поговорить, дедуня.
— Говорить-то с ним надо было летось. Теперь поздно. Собирай свое добро, разведрится, я провожу тебя до большака.
— Мне сейчас уходить?
— Опасно тебе оставаться тут на ночь. Беды бы не случилось. Провожу тебя, Олюха.
Лохматый волкодав увязался было за Филиппом, но старик надавил на широкий лоб, велел сидеть на месте в сенях.
Шел Филипп как-то боком, левым плечом вперед, вроде подпрыгивая с кочки на кочку, с бугорка на бугорок. Его так и звали: дед с кочки на бугорок. Иногда наоборот: с бугорка на кочку. Он и хотел бы изменить походку, да смирился, считая ее даром свыше, как и нрав.
Провожал Ольгу до большака, шел впереди под дождем с ветром.
— Вовремя пошел, желанный, сена накосим, овца с кормом будет. Зима-то опять длинная наступит, — бормотал Филипп. — Ты что же, начальницей будешь?
Филипп оглянулся: на мокрой копне сидела Ольга, откинувшись на свой узел. Дождевые потоки текли по ее запрокинутому лицу.
— Ты вот что, это самое, вернись и не трогайся, покуда я не повидаюсь с одним человеком. Мастер он по узлам жизни. Идейный, одним словом — мужик. Взглянуть мне на него надо. А горшок об горшок стукнуться с Иваном еще успеешь.
— Не надо, не ходи, сама найду дорогу.
Филипп постоял, переступая с ноги на ногу, вынул из нагрудного кармана деньги, засунул их ей за пазуху. За кофтой было сухо и тепло, и он быстро выдернул руку.
Иван лежал на полатях вниз лицом и на шаги Филиппа не повернулся.
— Мне-то что? Беги, догоняй, — сказал Филипп.
— Да разве я об этом тужу? Душа черствеет — вот где беда.
— А ты с того бока думаешь об душе-то? Не хватай, не мни душу-то, о тебе она подумает, из плена умственного вырвется. Доверься ей, молодости дай повольку. А то киснешь, в жизни копаешься. Дядя мой так-то вот докопался до главного запретного секрета о самом себе да и захохотал, как сумасшедший. Только тем и удержался в жизни, что все позабыл и присмирел. Тебе, кажется, рано в забытье уходить. Мастера вы, молодые, кривиться рылом, а дельной задумки нет в голове. Ты уж прости меня, Ванюша… Отца твоего не окараулил я вовремя…
Филипп вышел, и вскоре зазвенел молоток по косе: отбивал косу под навесом на железной пятке.
Где-то на взгорке протяжную песню тянул калмык Тюмень.
Иван слез с полатей, умылся. Подошел к деду.
— Дедушка, ты прав: дурак я. Однако хочу поумнеть.
Старик поднял голову.
— С чего же начнешь?
— Не знаю. Разве за батю Василия Филипповича посшибать кое-кому калганы? А?
— Ванька, не дорубай нашего корня. Одни мы с тобой на белом свете остались. Сынковы-то… Бабы не в счет. Себя убьешь… и меня тоже.
— Ну тогда еще раз ослепну на жизнь, поверю.
Ольгу догнал у моста.
Посмотрела на него пристально из-под своего чела, посеяла сомнения в душу:
— Ох, Ванюша, не портил бы ты свою жизнь.
— Я опоздал?
— Туда ли ты бежал?
— Туда, туда… куда же больше бежать?!
Ольга велела Ивану возвращаться домой не оглядываясь, и он послушно скрылся за увалом.
«Приду, сяду у дверей и буду ждать, как собака, — думала Ольга, меся ногами грязь. — Он что, не видит мою долю? Куда уж несчастнее? Куда униженнее? Не вдова же я горемычная, чтоб ночами выманивать меня в лесок или в подсолнухи! Переступлю все запреты, пусть Кулаткин решается к одному как-нибудь».
Но чем ближе подходила к дому его, тем меньше хотелось видеть Мефодия. Памятная первая страсть отцветала, оставалось льстивое сознание, что такой матерый мужик бегает за ней, девкой особенной. В украдчивых встречах был он оглядчив, тороплив и скоротечен, горел тусклым, холодным до жестокости огнем и все чаще уходил, не погасив костра…
Мефодий перехватил ее в пути, полез обниматься. Но она отстраняюще повела рукою с такой гордостью и вызревшей спокойной властностью, что он оробело затоптался на мокрой траве. И вдруг увидел, как из чужого далека глядели на него черно потемневшие карие глаза.
И вдруг он развеселился, как бы освободившись от неведомой зависимости. Нашел, оказывается, выход: Ванька непременно женится.
— А что? — вызывающе сказала Ольга. — Иван умеет и такие стихи писать:
А ты даже понять этого не можешь. Иван рассказывал, какой-то король Карл сам художнику кисточки подавал, даже краски воровал для него. Хвалился, для искусства сделал многое — не разбираясь в нем, не мешал ему. А ты стихов не понимаешь и смеешься над Иваном Васильевичем.
— Я же говорю: выходи за Ивана… Верь: хочется мне устроить твою жизнь… За меня все равно не пойдешь. Так ведь? Только честно скажи: так?
— Не пойду за тебя.
Иван, подвыпив, похвалился Саурову:
— Приходи на свадьбу.
Иван получил ключи от нового дома на берегу Сулака, у водяной мельницы, недалеко от совхозной усадьбы и егерского хозяйства. Мефодий держал под контролем строительство домика. Сам проверил подвал, светелку, опытными руками мастера ощупывал стены. Умом понимал: надо помочь молодым; сердце же ныло, и жалко было самого себя.