Изменить стиль страницы

Совершенно поднявшись на гору, по левую сторону Севастопольской дороги, на площади у подъемов от правого фланга нашей позиции, увидели мы большую толпу егерей, в крайне затруднительном положении: люди метались из стороны в сторону, всячески виляли от снарядов, через них перелетавших. Подъехав к ним, мы узнали Углицкий полк. Он не понес, кажется, потерь, но мы не могли толком добиться, где начальники угличан и кто их ведет? Никто не отозвался, хотя по флангам и виднелись офицеры, но они были совершенно безгласны; большая часть из них прилегли; светлейший скомандовал им: «на свои места!..» Никакого действия. «Стройся!..» Они не понимают команды. «Стой!» Офицеры ни с места.

Потеряв всякое терпение, я заскакал в ту сторону, куда тянулись егеря, и, крича во всё горло, остановил их, поставил четыре знамени в резервный порядок, и погнал людей нагайкой к своим знаменам, а офицеров толкал, чуть не по шеям, чтобы скорее рассчитывали ряды. Когда они несколько поопомнились, светлейший поехал по рядам, ободряя солдат. При этом, один ротный командир указал на рядового, который, будучи ранен в ухо, никак не хотел выйти из фронта. Князь с большим чувством благодарил его, заметив при этом, что ежели бы сегодня у него было побольше таких молодцов в строю, так дело не было бы проиграно. Отыскав залегшую в овражке музыку Углицкого полка, я спросил у его светлости разрешения — играть музыкантам для ободрения егерей. Скомандовали: «марш!» музыка грянула и дело пошло на лад.

Наблюдавший за нашим отступлением неприятель, видя строй этого полка и услыша торжественную музыку, приписал это тому, что якобы мы отступали под прикрытием нашего северного укрепления, а оно было от Алмы в 30-ти верстах, за двумя реками и четырьмя горами.

Когда полк тронулся, мы, оглянувшись во все стороны, заметили вдали, на месте наших резервов, линию развернутых войск в значительной массе. Трудно было допустить, что бы это были французы… Оказалось, что это они! Чтобы рассеять всякие сомнения, казак Илия Сякин, Попова полка, вызвался подскакать поближе. Вернулся минуты через две, в продолжение которых успел уже с убитого француза стащить красные штаны и седло со своей лошади… «Французы! — крикнул он, — убили лошадь»!

Тут мы убедились окончательно, что вся наша позиция была занята союзниками. Мы могли очень явственно рассмотреть, как по Севастопольской дороге, с Алмы, поднялась на гору английская кавалерия и наблюдала за нашим отступлением, которое французы провожали ядрами и гранатами. Отвернувшись от неприятеля, князь проговорил: «Первое дал сражение — и проиграл! Обидно!..»

V

Тяжело было настроение князя: он сознавал безвыходное положение предводителя войск, столь мало знакомых с войною. Потерять сражение, — со смешанными, сборными частями войск, — было нетрудно, но нелегко было придумать средства, как выйти из этого непостижимо тяжкого положения. Где войска, и что, и как? — нам не было известно… они разбрелись. По счастью, в эти минуты, в уме князя уже слагался план дальнейших действий. Видя, что на силу надеяться нечего и лучше употребить хитрость, он ехал молча и крепко задумавшись. Раз только спросил меня: «известна ли мне дорога на Мекензиеву гору и что там за лес?»

Проехав под музыку около версты, мы спустились в лощину, в которой нашли в развернутом фронте бригаду гусар; командир Лейхтенбергского полка Халецкий, завидев князя, скомандовал: «сабли вон!» Бригада дернула: «ура!» Халецкий с азартом подскакал к светлейшему, отрапортовал ему и готовился поздравить с победой! Каков генерал? Он участвовал в Алминском деле: стоял-де на позиции и заключил, что войска наши, истребив неприятеля, шли праздновать победу в Севастополь. Неуместное «ура!» до того всех нас озадачило, что мы и не знали, что подумать; ждали объяснения от Халецкого, лицо которого сияло торжеством и самодовольствием. Светлейший предупредил его:

— Генерал, это похоже на насмешку!

Князь произнес эти слова таким грустным тоном, что наш Халецкий что-то такое промычал, а лицо его приняло такое испуганное, вопрошающее выражение, что, глядя на него, нам стало и смешно и жалко.

Призвав бригадного командира, генерал-майора Величко, светлейший сказал ему.

— Войска отступают в беспорядке; прикройте это отступление: из лощины подайтесь к стороне неприятеля настолько, чтобы он вас видел. Я весь отряд переведу за Качу, а вы останетесь на этой стороне прикрывать наш ночлег. Казаков присоедините к себе, делайте разъезды, не выпускайте неприятеля из виду; доносите мне что он будет делать.

Потом, верстах в пяти от гусар, нашли мы два полка пехоты и при них Кирьякова. Он доложил князю, что эти полки остались свежими и готовы прикрывать отступление. Князь приказал ему соединиться с гусарами, взять в распоряжение казачьи полки, обещая прислать еще батарею — и с этим отрядом строго наблюдать за неприятелем; в случае движения его на нас — держаться до последней крайности. При этом князь заметил, что Кирьякову известно в каком беспорядке остальные войска, которым еще надо, переправясь через Качу, расположиться на высотах левого берега. Переправа и ночлег нашего расстроенного войска должны, разумеется, быть совершенно обеспечены присутствием надежного отряда на пространстве между Алмой и Качей.

Кирьяков, казалось, хорошо понял свое назначение: тронулся с бригадой вперед к стороне неприятеля; мы же, встретив тут адмирала Корнилова и Тотлебена, направились с ними к переправе и в сумерки достигли высот правого берега Качи. Немало удивило нас совершенное отсутствие и признаков существования войск, и куда они подевались? Неизвестно… Подъехав к спуску, в долине реки увидели безобразнейшую картину: здесь царили полнейшие безначалие и беспечность; сюда удрали наши молодцы и — веселехоньки; изволят забавляться: стреляют, без стыда, испуганных зайцев.

Легко вообразить наше недоумение, когда, подходя к Каче, мы, в сумерки, заслышали перестрелку; она подала нам повод предполагать не выбросили ли союзники к устью реки какого нибудь отряда… Ничуть не бывало! Это наши солдатики, от скуки, на зайцев охотиться вздумали и удержать их было некому. Между тем, артиллерия и обозы стояли на дороге, сохраняя в этом хаосе возможный порядок. Указав на все переправы, светлейший приказал обозам, а за ними и артиллерии — трогаться. Не так легко было отдать приказание пехоте; начальства не существовало: выбывших из фронта офицеров не заменили еще другими, а оставшиеся притаились… Солдатики горланили, бродили и мародерничали по хуторам и жильям, покинутым их хозяевами и татарами. Впечатление, произведенное на меня этим несчастным днем, было до того возмутительно, что даже масса раненых, стянувшаяся к этому времени на Качу, не возбудила во мне присущего сердцу новичка чувства сострадания, хотя положение страдальцев, за недостатком средств к помощи, было ужасно… Напротив, в сердце моем я чувствовал какое-то ожесточение. Стоны, вопли и кровь, раздражая меня, придавали особенно мрачное расположение духу. Не я один был в таком дурном настроении: Корнилов, не участвовавший в деле, видя только плачевные его последствия, очень сухо и холодно смотрел на страдания увечных, а причитания их (наш родной способ выражать свое горе) были ему несносны; он стыдил голосивших, проезжая мимо их… Тоже делали и прочие лица, бывшие в свите князя. Только он один, более всех нас снисходительный к слабостям человека, ехал молча, грустно всматриваясь в раненых и один только раз сказал Корнилову:

— И всё-то — в спины!!

К слову о раненых замечу: всего страннее было то, что их товарищи, так охотно выносившие и выводившие раненых из-под огня, бросали их по большей части там, где сами не могли поспевать за ретирадой. Вообще видимо было в нижних чинах непонятное для меня хладнокровие к утратам; их не смущали — ни потеря сражения, ни беспорядочное отступление в виду неприятеля; к самому занятию союзниками нашей крепкой позиции солдаты относились с совершенным равнодушием. Это происходило, как я полагаю, оттого, что они не сознавали ни важности проигрыша сражения, ни еще того важнейших его последствий.