Изменить стиль страницы

— А заноза? — плаксиво спросил Сенька. Но мать молчала.

«Вот ты какой. Большущий-то», — подумал Кузьма.

— Иди, я вытащу, — позвал Кузьма.

Сенька вопросительно посмотрел на мать.

— Иди, — кивнула Палашка.

И Сенька подошел к Кузьме. Тогда Кузьма сграбастал его свободной рукой за гривастый, давно не стриженный затылок, прижал головенку к себе, а Сенька вдруг вцепился в полу шинели, ткнулся лицом и задал такого ревака, гулкого, басистого, будто, рухнув, открылась какая-то створка.

Кузьма тоже заплакал.

— Сенька, сынок! — став на колени, гладил костистую Сенькину спину. — Большой-то какой, хороший! Узнал ли ты меня?

— Узнал.

— Ты чего плачешь-то?

— Та-ак.

— Обидел кто-нибудь?

— Не-е.

А Палашка убежала в избу.

— Вот как все произошло… Ну, давай-ка руку, я погляжу.

— Да иголки нет.

— Найдем иголку. Вот, сейчас… — Кузьма положил ребенка на завалинку, взял Сенькину руку, но долго еще не мог совладать с собой, иголка мельтешила перед глазами. Сенька морщился и отворачивался, не смотрел на ладонь. Терпел. Стеснялся батьки.

— Терпи, терпи, солдатом будешь. Ну, теперь все.

Кузьма вошел в избу. Палашка, рухнув лицом вниз на скамейку, плакала.

— Палашк, — позвал Кузьма. Она зарыдала громче.

— Чего же ты?.. Хоть поздоровалась бы.

Но Палашка, будто и не слышала его, горестно покачивала головой, уронив ее на руки.

— Ох, господи! Сколько горюшка, а ты?.. Дождалась… — причитала она. — Сколько я одна-то настрадалась, одна…

— Пелагея! — вдруг громко крикнули с улицы и постучали в окно. — Ты дома? На работу!..

Это звал нынешний колхозный бригадир Матвей Задворнов, маленький, горбатый мужичонко. Он заглянул в окно, прищурясь, прикрываясь ладонью.

— Сейчас! — отозвалась Палашка.

— А ты что это? — приоткрыв створку окна, удивленно спросил ее Матвей.

— Кузьма пришел.

— Ну! — обрадованно воскликнул Матвей и, что-то приговаривая, заторопился к калитке.

— А ты что же это молчишь, притаился? — зашумел Матвей. — Ну, здравствуй! Вроде помолодел!.. Моложе стал. Я слышу, кто-то плачет, думаю, неужели Палашка, не может быть. А это что? — спросил, увидев одеяло, в котором в это время заплакал ребенок.

Воцарилось напряженное молчание.

— У него спроси… — раздраженно сказала Палашка, кивнув на Кузьму.

— Это… так… ребенок.

— А-а! — будто все поняв, многозначительно произнес Матвей, сообразив, однако, что что-то тут неладно. — Так я это… Вы побеседуйте. Мешать не буду. Потом зайду.

И поспешно вышел.

— Еще идут, — раздраженно сказала Палашка, глянув в окно.

По дороге шли женщины. Кузьма тоже увидел их. И, схватив ребенка, вышел в сени, оттуда в огород.

«Дурак, чего испугался», — тут же выругал он сам себя.

Но было как-то совестно, что вот сейчас войдут люди, увидят их ссору с Палашкой, при встрече, в первый день… Нехорошо началось. Вот как все нехорошо.

Кузьма сел на камушек, прислонился к теплой бревенчатой стене спиной. Слушал, как громко кричат в избе бабы, разговаривают с Палашкой.

«Окурок-то где я бросил, пожар бы не устроить…»

В избе стихло. Солнце припекало, жарко стало Кузьме. И вдруг он услышал, как неподалеку, за изгородью, зашуршало.

— Тут? — спросил приглушенный детский голос.

— Тут.

— Чего делает?

— Сидит.

— Ребята! — позвал Кузьма. Там притаились. Кузьма привстал, и тотчас по земле гулко застучали босые ноги.

Кузьма вернулся в избу.

Ему показалось, что там никого нет, — так было тихо. Но за столом, спиной к двери, положив на столешницу сцепленные в пальцах руки и устало опустив плечи, сидела Палашка.

— Покорми ребенка, — все так же неподвижно глядя в одну точку, утомленно сказала она. — Да не бегай. Чего уж теперь бегать.

— Палашк, — сказал Кузьма. — А ведь не мой это ребенок. Наврал тебе все кум. Чужой. На дороге я его подобрал. Мать бросила, я, дурак, взял. Теперь каюсь.

— Ох, господи! — распрямилась Палашка.

— Вот же, честно тебе говорю! Никогда не врал, и сейчас не лгу. Чужой. Ей-богу. Не веришь?

— Не знаю… Сама ничего не знаю.

— Ну, как хочешь. Как я могу еще тебе доказать?

— Не знаю, ничего не знаю, — сокрушенно повторила Пелагея. — Очень я тебя ждала… Вроде оттолкнул ты меня.

— Так говорю же тебе, что не мой!

— А что же еще ты можешь сказать, если и твой? Теперь тебе говорить нечего. Только это.

— Мамка! — послышалось с улицы. Звал Сенька. — Мамка, сено привезли! Иди сваливай!

Пелагея поднялась, поправила платок. Она медлила, вроде бы еще что-то собиралась сказать Кузьме или ждала чего-то от него. Но так и не сказала. Резко толкнула дверь, вышла. А Кузьма, как сидел ссутулясь, так и остался сидеть, скорбно опустив голову, упершись в лавку обеими руками.

«Пропал!.. Не верит!..»

6

Весть о том, что вернулся Кузьма Кадкин и принес с собой ребенка, быстро разошлась по всей деревне. Чудно было. Но взрослые не решались идти к Кадкину, неудобно как-то. И поэтому когда вечером старухи, по древнему обычаю вышедшие на перекресток встречать возвращающееся из поля стадо, увидели выбежавшего за калитку Сеньку, сразу же окликнули его:

— Сеньк, иди-ка сюда!

Сенька подошел. И зашептали, поглядывая на калитку:

— Ну что, как там у вас?

— Да ничего, — ответил Сенька. — «Этот» уснул.

— А батька что делает?

— Весь день пеленки стирал. А сейчас на крыльце сидит, курит.

И верно, в это время уставший от всех дневных передряг и от непривычного, не мужского дела, Кузьма вышел на крыльцо, присел покурить. И до войны бывало любил он вот так же посидеть на крыльце, на этом же самом месте, на верхней ступеньке справа, подымить самокруткой, послушать шум возвращающегося с поля стада. Потом все стихнет, и по всей деревне во дворах будут постукивать дужки на подойниках, и будут слышны приглушенные голоса хозяев, разговаривающих со своими коровами. А затем и совсем все примолкнет, и только где-нибудь далеко, в другой деревне, прогавкает собака, да протарахтят колеса, проедут там на телеге. И начнут посвистывать ночные птицы, заскрипит дергач на сыром лугу.

На этот раз проковыляла мимо калитки одинокая буренка, пробежало штук пять овец да бабка Валериана провела обузданного козла — вот и все стадо.

— Ужин на столе оставлен, захочешь — возьмешь, — выйдя из сеней на крыльцо и остановившись у Кузьмы за спиной, сказала Пелагея.

— А вы?

— Я не хочу. Ребята уже поужинали.

Она стояла и молчала. И Кузьма молчал, только затягивался поглубже, огонек вспыхивал и бежал по цигарке.

— Что ж, это и все стадо? — спросил Кузьма.

— Все, что осталось. Хорошо, хоть это сохранили.

— Н-да, не густо.

— Тут нас немцы не баловали, не разгуляешься.

Из сеней вышли два старших сына, молча спустились с крыльца. Передний, большак, пролез рядом, будто молодой бычок, собирающийся боднуть, покосился на батьку. Он нес полушубок, а другой тащил подушку.

— Куда это вы? — спросил Кузьма.

— На сено, — ответила за них Пелагея. — Там спят. Тепло.

Ребята чувствовали, что Кузьма на них смотрит, и шли с деланной надменной неторопливостью. В дверях второй обернулся, и большак, Митька, раздраженно ткнул ему в спину:

— Что башкой-то крутишь? Не нагляделся?

Палашка тем временем так же беззвучно, как и появилась, ушла в избу.

— Н-да, — с досадой сокрушенно крякнул Кузьма, потер ладонями лицо. Посидел чуток, пошел по двору.

Все тут было знакомое, родное. Будто вчера только он ушел отсюда. И Кузьма тихонько побрел, узнавая и радуясь всему. У хлева под застрехой висели косы. Он снял одну, погладил по отполированному ладонями косовью, проверил, прочно ли, не поломалось ли. Заглянул в пристройку, где стоял самодельный верстачок и на полках был разложен инструмент. Подержал рубанок. Снял с него зацепившуюся стружечку, понюхал. И так радостно, счастливо заволновалась душа, что слеза подкатилась к горлу. Нервишки сдают, нервишки поизносились за войну. Кузьма строганул по реечке и придержал рубанок. В углу на одной из полок стояла каска. Ее приспособили для гвоздей, для разного железного хлама. И встревожился Кузьма, разом посуровел. Аккуратно снял каску с полки, высыпал из нее гвозди. Рукавом стер пыль. Повесил на крючок.