Изменить стиль страницы

— Плевать мне на него. Здесь я сам себе хозяин. Хочу — сплю, хочу — на елку смотрю. А там подчиняться будешь. Надо перехватить эти бумаги, которые он там носит. Да узнать, кто и что про нас пишет. А там уж мы разберемся!.. Где Кудрявчик сейчас? — спросил Егор, обращаясь к Капе.

— Мишка говорил, что к Власьевне шел. И вправду, выходили бы, сдавались. Сколько раз уже говорила…

— А ты не скули… У Власьевны, говоришь? — на минуту призадумался Егор. — Вот мы к ней и сходим, проверим.

— А может, ничего у него и нет?

— Тем лучше. Убедимся.

— Не стоит лишний раз на глаза лезть, зачем это! — возразила Капа.

— Молчи! Думаешь, тебе хорошо будет, если нас поймают? Кто нам помогал, кто харч приносил? Ты! И со Степаном, и с ребятишками расстанешься.

— Никуда ребят от меня не денут.

— Жди!

— Мне лучше смерть, чем без них.

— Не торопись… Мы сходим, проверим. Кудрявчика не тронем.

Капа знала многое.

Она сидела сейчас на лавке, рядом с Демидом, и думала о том, что ведь это она навела на Кудрявчика, она подсказала, она натолкнула Егора, а оказалось, что Кудрявчик не знал, не ведал ни о чем и ничего у него не было, никаких бумаг. И зря все, напрасно. Зачем так! Зачем Егор это сделал! Видел, что нет никаких документов, ну и оставил бы.

«А теперь, — думала Капа, — теперь и меня судить будут. И я виновата. Не увижу больше Степана. Теперь ему еще хуже будет».

— Батя, — позвала тихо Капа; следователь и Филимонов были сейчас на крыльце, а оставшийся в избе милиционер что-то писал, низко склонившись к столу.

— Ну?

— Возьми на себя вину.

— Ты что? — повернулся к ней Демид.

— Возьми! Хоть мне да Степану полегче будет.

— Помешалась ты на Степане.

— Не житье мне без него да без ребятишек — возьми.

— Нет.

— А ты ведь заставил тогда Егора, уговорил.

— Тогда другое дело было.

— Все равно, все едино.

— Позор другой.

— Все одно. Что тогда, что сейчас. Трусишь?

— Нет. Позор брать на себя не хочу.

— Ну, смотри, батя, хуже будет.

Милиционер недовольно покосился на них, Капа умолкла и больше Демиду ничего не говорила.

— Миш, — позвала Кана сынишку, игравшего на улице под окном.

— Нельзя переговариваться, — заметил милиционер.

— Да я ничего и не скажу, по головке только поглажу. Мишук, расти большой да умный. Да характером потверже будь, не как твой батька. Да своей головой думай. Ишь ты какой, и к матери не приласкаешься.

— Да ну! — застеснялся Мишка.

— А в школу ходишь? — спросил у него милиционер.

— Нет. Пойду осенью.

— Хочешь учиться?

— Хочу.

— А буквы знаешь?

— Знаю. Мало.

«А ведь все равно не помогло бы, если бы и согласился батя, — подумала Капа. — Ведь Власьевна Степана видела, рассказала уже. Бежать надо. Одному бате да ребятам ничего не будет. От него ничего не узнают. А я Степана предупрежу. Уйдем куда-нибудь в чужие края, жить будем. А если и погибну… А может, и ничего».

— Иди на улицу, погуляй, — сказала Капа Мишке.

— Не пойду, — сказал Мишка. — Не хочу!

— Почему?

— Там мальчишки сидят за изгородью да сюда смотрят. Дразнятся.

— Ну, побудь со мной, — сказала Капа. — Рубашку новую одень. Которая получше.

— Зачем?

— Так… Надо.

Капа встала, прошла по избе и увидела в углу на стене, возле печки, темный сучок.

«Давыдкин, — подумала она. — А мое-то что, что останется?»

И Капа побежала.

Она не обдумывала долго и тщательно, как это удобнее и лучше сделать, она просто решила, что побежит. И побежала.

«Ну, смотри, батя, хуже не было бы», — почему-то подумала и повторила про себя она перед тем, как выскочить в сени.

Выскочила, почти ничего не видя перед собой, только услышала, как позади загрохотали упавшие со скамейки пустые ведра, как хлопнула дверь.

— Стой!

Капа бросилась не на улицу, а во двор. Спрыгнула на навоз, метнулась к калитке, что вела в огород. А там, за огородом, Капу уже не поймаешь! Оглянувшись мельком, она увидела милиционера, который ухватился за косяк дверей, сделал движение вперед, собираясь прыгнуть следом за Капой, но замешкался, оглянулся в избу, где оставался Демид.

«Уйду! — мелькнуло у Капы, она толкнула калитку, ударила в нее, рванула скобу. — Закрыта!..»

— Стой! Ни с места! Стрелять буду!

Но Капа все-таки еще ударила в дверь, нащупала и рванула щеколду. Но сзади ее схватили за плечи, она попыталась вывернуться, упала лицом в солому.

— Спокойно, гражданочка! Не уйдешь!..

И когда ее вели обратно в избу, и когда подсаживали на крыльцо, он все повторял: «Спокойно, гражданочка! Напрасно… Вы-то нам как раз и нужны».

«Дура!» — подумала Капа и будто сама себя хлестнула по лицу, зажмурилась, сжалась. И сразу поняла, что своей попыткой к побегу она все погубила: теперь не скажешь, что ничего, мол, не знаю, — и этим она как бы предала Степана.

«Любовь моя, Степа!.. — ужаснулась Капа. — Зачем бежала! Теперь мне лучше погибнуть, один выход. А его спасти!»

12

«Та-ак, — думал Филимонов. — Теперь главное — не упустить. Теперь мы на верной дорожке. Где-то вы рядом, братцы Баркановы. Не упустить, не прозевать. Не дать вам улизнуть. Чтобы кому-то другому вы не попались. А мне, мне… Мне-то вы и нужны. «А там уж мы побачим!» — как говорил слепой. Лишь бы вы попались…»

После войны Филимонов поселился у себя в Ольховке. Построил избу на пепелище и жил одиноким вдовцом. Жил замкнуто, с соседями особенно не общался, не чурался, но и не шел просто поболтать, позубоскалить, что-то произошло с ним, на народ его не тянуло. Все один сидел, став неразговорчивым, угрюмым. «Будто подменили человека, — говорили о нем односельчане. — Разве же раньше он таким был». И внешне он изменился, особенно за последние годы, не то чтобы постарел, а вроде бы усох весь, спалил себя изнутри от частого курева.

Хозяйства Филимонов никакого не вел, живности не держал, в огороде ничего не сеял, дважды в лето скашивал там траву, и все, а что росло в саду, ягоды да яблоки, обрывали деревенские ребятишки. Это его вроде бы и не касалось. Чаще всего его не было дома, отсутствовал по служебным делам, уезжал в район или еще куда-то. Начальство, зная о его неприкаянной одинокой жизни, неоднократно предлагало ему перебраться в районный центр, предоставляло там новую работу и жилье, но Филимонов всякий раз отказывался, чем удивлял многих. Он не объяснял причину отказа, того, что удерживало его здесь. И держало крепко, не давало уйти.

Всю зиму он жил как бы оцепенев, словно все спеклось у него в груди, — нет, не ощущал он там боли, а только какую-то постоянную давящую тяжесть. А когда наступала весна, и начинал оседать снег, и белым «гуськом» покрывались вербы, и появлялись на взгорках первые проталины, все большее и большее беспокойство охватывало Филимонова, ноющая неуемная тревога и боль появлялись у него в душе, и уже не мог он ни есть, ни спать, а все ждал и нетерпеливо прислушивался в ночи, до рассвета вставал, выходил на крыльцо, всматривался вдаль, в еще тихое и темное пустынное поле, в голые ветки берез, усыпанные черными, с каждым днем все набухающими узелками почек, стоял, подняв голову, слыша, как нетерпеливо частит сердце. Ждал он и весь день, и вечер. И следующую ночь. И так — несколько ночей. Хотя и знал, что это случится на заре, ранним утром, но обязательно ждал, думал, что, может, произойдет все в другое время, ждал каждую минуту. И наконец дожидался.

Случалось это всегда утром. Откуда, как он появлялся, Филимонов никогда не мог уследить, но он вдруг оказывался на приступке у летка скворечника, этот первый скворец. Он вскидывал головку с острым длинным клювиком, встряхивал крылышками, вскрикивал: «чи-и-и», осматривал все, что находилось вокруг, — оттаявшую землю, избы, стоящего на крыльце, замершего там сухощавого человека, по щекам которого катились слезы, и начинал щебетать громко, радостно, топорща на грудке перышки, и Филимонов, смутно видя его сквозь слезы, шептал: «Сынок…» И хоть не верил Филимонов ни в бога, ни в существование какой-то иной жизни, но всегда ему чудилось, что это пришла к нему какая-то весть от семилетнего Сережки, который своими ручонками сделал вот этот самый скворечник и повесил его на березу, и теперь, вспоминая все это, никак не мог удержать слезы и повторял: «Сынулька… Сынок…»