Изменить стиль страницы

— Спасибо, детка, спасибо, доченька!..

Взяв Софку за руку, она прильнула к ней — и не как свекровь, а как старшая сестра, — не в силах с ней расстаться и на минуту.

Сваты, заметив это, обрадованно загалдели:

— Ай да свекровь, ай да свекровь, и отпускать сноху не хочет!

Марко, и сам растроганный, желая подразнить и напугать жену, сделал вид, что хочет отогнать ее от Софки.

— Ну, что тебе тут надо? Иди туда…

— Оставь, Марко! — поняв, что он шутит, вскрикнула она и еще теснее прижалась к Софке, чтобы показать, что хоть она и слабенькая и худенькая, но все равно может защитить сноху от натиска сватов, столпившихся в воротах и уже начавших напирать — ведь никто не смел войти во двор прежде Софки.

А перед Софкой стояло корыто с водой, которое, согласно обычаю, она не могла перешагнуть, пока свекор не бросит туда денег и не скажет, какая доля имущества, какое поле и какая лавка отойдет снохе, какая часть арендной платы пойдет на ее личные расходы. Толпа, горя нетерпением скорее войти во двор, стала орать:

— Свекор, а свекор, что даешь снохе?

— Все, все… — начал он.

— Не все, а что именно и сколько?

— Да все!

— Ужель и постоялые дворы? — испытующе закричали люди.

— И постоялые дворы, и все! — И, обернувшись к жене, приказал: — Да ну, иди же!

— Куда?

— Иди и принеси «то самое».

И Марко головой показал на дом, на боковушку, где в сундуке были заперты кушаки с деньгами. Свекровь оставила Софку и побежала. Но ее уже опередил Арса. Отлично зная, что хозяйка замешкается и провозится с замком, он на ходу взял у нее ключ. И не успела она дойти до кухни, как он уже нес оттуда почерневший кушак, сложенный вдвое. Свекровь подала его Марко. Тот, желая скорее покончить с этим делом, разорвал кожу зубами и, чтобы все могли видеть, поднял кушак над головой и, нагнувшись над корытом, стал высыпать деньги. Старинные меджедии, венецианские золотые, турецкое серебро и заржавелые и позеленевшие дукаты с глухим звоном посыпались в корыто, рассекая воду.

— На, на! Все! — Марко сыпал золото и покряхтывал от счастья и радости, слыша возгласы изумления и восторга, раздавшиеся в толпе при виде такого богатства, горевшего и переливавшегося в солнечных лучах живым огнем.

Продолжая покряхтывать от удовольствия, не в силах оторвать глаз от Софки и все время подбадривая ее: «Не бойся, Софка! Не бойся, дочка!» — Марко протянул ей руку, чтобы помочь перешагнуть через корыто, а потом повел дальше. Впереди шел Арса, подняв высоко на руках корыто. В нем продолжал ярко сверкать золотой сноп лучей от колыхавшихся в воде денег, а на поверхности плавал съежившийся черный кушак.

Марко шел немного впереди Софки, как бы желая заслонить собой дом; он чувствовал, что дом и в особенности единственная побеленная боковушка произведут на Софку тяжелое впечатление. Шел он так, чтобы, если Софка оступится, было ловчее поддержать ее. Софка видела, что по мере приближения к дому он волновался все больше. Словно не мог поверить тому, что происходит, что он ведет ее, Софку, к себе, в свой дом. Пожирая ее глазами и поминутно извиняясь, Марко твердил:

— Не бойся, Софка, не бойся, доченька!

У порога кухни Марко передал ее женщинам, чтобы они там сделали все, что полагалось по обычаю, а сам, словно сбросив тяжелый груз, вздохнул с облегчением и перевел дух. Но не мог дождаться, пока женщины сделают все, что надо, и стал кричать и требовать, чтобы его впустили:

— Живей, бабы! Довольно, хватит! Не то оттаскаю за косы!

На радостях он скинул меховую шапку, снял короткую суконную колию и остался в одном шелковом минтане и новых суконных штанах; ворот новой рубахи был распахнут. Его бритое, гладкое лицо сияло от счастья, подбородок и губы подергивались от удовольствия, он выглядел здоровым и сильным. Когда Софка из кухни перешла в маленькую комнату отдохнуть, Марко, вдруг вспомнив что-то, поспешил на кухню и приказал стряпухе:

— Дай ей чего-нибудь поесть.

— Кому? — не поняла стряпуха.

— Да Софке! Не может же ребенок целый день ничего не есть!

— Потом поест! — возразила стряпуха, недовольная вмешательством в ее дела. — Я уж знаю. Будет есть вместе с шафером и остальными гостями.

— Как так потом? Да если ребенок есть хочет, ему что же теперь, голодать, что ли? — резко перебил ее Марко, и она замолчала.

И сам понес Софке отборные кусочки жаркого.

В маленькой комнате нельзя было протолкнуться: вслед за Софкой туда ворвались все женщины, в том числе и те, что приехали из Турции и были в городе в первый и последний раз. Марко всех разогнал и из всей этой толпы женщин выбрал самую младшую.

— Миления! Ты останься тут и прислуживай Софке. А ты, Софка, если чего захочешь, скажи ей. Больше никого не пускайте. Нечего сюда шляться да только марать все. Пусть туда идут. Там и свадьба, и двор, и коло… О свекрови, Софка, не спрашивай. И не жди от нее ничего. Теперь и сам господь бог ее не вразумит. И всегда-то она была бестолковая, а уж теперь…

Миления была счастлива, хоть и побаивалась, что «сношенька» будет ею недовольна и что она не сумеет ей угодить. Она низко склонилась перед ней и, вымыв несколько раз руки, чтобы та убедилась, что они чистые, принялась ей прислуживать, потчуя жарким, принесенным Марко:

— Возьми, сношенька, возьми, попробуй…

Не в силах прийти в себя от выпавшего на ее долю счастья, Миления не могла наглядеться на Софку, на ее красоту, на ее одежду, золотые украшения и шелка. Со страхом она дотрагивалась тихонько до подола ее платья, млея от восторга, когда Софка брала что-нибудь в рот и ела.

— Спасибо, сношенька, спасибо… Поешь, возьми еще!

И Софка ела, чтобы доставить Милении удовольствие. Но еще больше пила. С жадностью пила разбавленное водой вино из большого, старинного, полулитрового толстого стакана, плохо вымытого. Видя, что Софка ест и пьет с удовольствием — а они-то боялись, что она побрезгует ими, — Миления растрогалась до слез и без конца потчевала ее:

— Спасибо, сношенька, спасибо… Бери, бери еще. — Встав на колени, она на вытянутой руке держала стакан у самого рта Софки так, чтоб той не нужно было наклоняться, — открой рот и пей.

Софке никогда еще не приходилось видеть такого загорелого, здорового, но в то же время такого нежного лица, как у Милении: на нем было написано столько наивного счастья и рабской преданности за то, что ей тоже позволено жить! От ее простой, но новой одежды, от деревенской юбки и грубой рубашки пахло льном, коноплей и высокогорными травами. А ее еще не вполне развившееся тело, в сравнении с грубой рубашкой, с опаленным солнцем лицом и мозолистыми руками, выделялось молочной белизной.

В окно Софка видела, как крестьяне поили коней у колодца. Подобно Милении, они были в новых грубых колиях; высокие жесткие воротники, обшитые синей тесьмой, доходили до ушей; удлиненные кверху головы были коротко и неровно — лесенкой острижены к свадьбе. Все были в зимних меховых шапках, коротких штанах, шитых, очевидно, еще к их собственной свадьбе. Зато опоясаны они были кожаными богатыми, тиснеными и разукрашенными поясами с ятаганами, разными пистолетами, ножами и бичами. Большинство крестьян были низкорослые и физически плохо развитые. Но если уж попадался здоровяк, то это был просто богатырь. Таковы же были и лошади, которых они поили у колодца. Приземистые, но на тонких ногах и с поразительно круглыми и по-человечески умными глазами, с очень длинными и густыми гривами и хвостами. Софка заметила, что и поят они своих лошадей как-то по-особенному. Подведут к каменному корыту у колодца и говорят им, словно людям:

— Ну, пей!

Конь долго пьет, ткнувшись мордой в корыто, потом поднимает голову, гремя мокрыми удилами, по которым стекает вода, смотрит на хозяина сытыми глазами, и тот, закинув уздечку на переднюю луку седла, говорит:

— Ну, теперь ступай!

Конь уходил вниз, к конюшне, а хозяин направлялся за дом, в беседку, к остальным гостям. И хотя было очень жарко — на солнце впору изжариться, — крестьяне, затянутые и закутанные в свои колии, в кушаках и сапогах, не снимали их, ведь по одежде судили о достатке! Софка видела, как вслед за ними бежали слуги с огромными новыми медными котлами, доверху наполненными вином, у слуг не было ни стаканов, ни графинов, а лишь глиняные баклаги, в которых они и обносили вином. Из беседки доносился гул голосов — не разговор, смех или здравицы, а какие-то воинственные выкрики: