Изменить стиль страницы

— Но почему, мама? Почему ты не ляжешь в постель, не разденешься? Ведь простудишься, заболеешь, — начинала громко укорять ее Софка, у которой сердце разрывалось от жалости при виде ее помятой, растерянной, пришибленной страхом фигуры.

Но свекровь продолжала оправдываться:

— Да нет же, нет, детонька. Лягу я, лягу. Вчера как-то позабыла. Прилегла случайно на подушку, задремала, да так и заснула.

А Софка между тем всю ночь слышала, что свекровь не спала. Тихонько, чтобы не потревожить и не разбудить Софку, она бродила по комнатам, кухне и иногда, позабывшись, издавала глубокий стон:

— Ох, проклятые!

И все. Кто проклятые? Весь мир или только они: Софкин отец, ее муж, покойный Марко, а теперь ее сын, Томча?

Вечно терзая себя, все время стремясь уйти из дому, старуха однажды свалилась в постель и в несколько дней умерла. Хотя Томчу и известили, на похороны он не приехал. Схоронив хозяйку, покинул дом и Арса. Ушел вроде бы в село, чтобы найти и расквитаться с Ахметом, с кровоместником хозяина; а на самом деле отправился и он на границу, к Томче, чтоб срывать гнев на остальных слугах, требуя, чтобы они прислуживали ему, как старшому. И Софка осталась в доме совершенно одна. Для нее, как и для Томчи, это было и лучше и легче. Смерть матери словно обрадовала его, он наконец почувствовал себя совсем свободным. Теперь он мог приезжать домой не только по ночам, но и днем и делать с Софкой все, что ему заблагорассудится. Да и для нее было лучше, что она, когда муж уезжал и оставлял ее почти обезумевшей от боли и возбуждения, была в полном одиночестве и могла не бояться, что ее увидят в таком виде. Потому что, хоть и пьяный, Томча не давал себе воли и нарочно, чтобы увеличить Софкины муки, оставлял ее в столь возбужденном состоянии, что она потом лежала по нескольку дней и ночей и беспробудно пила, чтобы только как-нибудь забыться.

Позднее, как говорят, дело зашло еще дальше. После отъездов Томчи Софка бывала в таком исступлении, что ночью, напившись до потери сознания, сваливалась и звала к себе слуг. Поэтому все слуги у нее были глухонемыми.

XXXIII

И ничего не случилось. И смерть не пришла. Наоборот, стали рождаться дети. Но какие дети, какое потомство! Только первенец и был более или менее крепким, а остальные — один другого бледнее, одутловатей.

Но это ее не удивляло. Все было ясно. Все повторялось сначала. Точно так же, как хаджи Трифун некогда положил начало вырождению своего рода, так и сейчас то же самое произошло со свекром ее, Марко, мужем Томчей и с ней, Софкой. Если бы все кончилось на ней! Но нет, это продолжат ее дети, внуки и правнуки. И кто знает, может быть, какая-нибудь ее правнучка, которую и звать будут Софкой и которая вырастет такой же красавицей, какой была она сама, окончит так же, жизнью своей заплатив за грехи предков, проклиная Софку, свою бабку, не давая покоя ее костям в могиле.

Только что минула полночь. Едва можно различить колодец, конюшню, стену ограды; все остальное еще тонет во мраке. Из горницы, в широкие низкие окна, местами залепленные закоптелой бумагой, пробивается желтоватый, тусклый свет. На кухне, на табурете возле двери, теплится лампа. Она горит слабым, вялым пламенем, распространяя запах керосина. Хотя в доме давно уже не спят, не слышно никакого движения. И даже оседланный рыжий с зарубцевавшимся черным шрамом на еще крепком крупе тоже словно не решается заржать или забить копытом, а медленно и монотонно жует овес в торбе, подвешенной к его шее, в ожидании, когда его хозяин, Томча, выйдет из комнаты, сядет на него и поедет на постоялый двор. И из комнаты еще ничего не слышно, кроме шуршанья одежд, резких ударов каблуков об пол, чтобы сапог сел на ногу, и глухого, короткого покашливания со сна. Слуга стоит на пороге кухни, подперев головой притолоку и привалившись спиной к косяку, словно пригвожденный; в одной руке у него переметные сумки, в другой — большой и тяжелый, подбитый мехом гунь. Со страхом, не мигая, он глядит то в горницу, следя за тем, чтобы лампа на табуретке возле дверей не погасла и хозяину не пришлось бы выходить в темноте, то в боковушку, время от времени прикрикивая на проснувшихся детей, когда они начинали слишком громко гомозиться под одеялом.

— А, а!.. Отец еще не уехал.

— Дай хлыст! — донесся из комнаты громкий голос Томчи.

Слуга поспешно перекинул гунь и переметные сумки через седло, подвел коня к двери, держа одно стремя так, чтобы Томча мог не глядя вложить в него ногу и легко вскочить на коня. И так и застыл, согнувшись, в ожидании хозяина, одной рукой держа коня под уздцы, а другой — стремя.

Вскоре послышался скрип дверей, тяжелые шаги в кухне и обычные при отъезде приказания и угрозы, относившиеся не к слуге, а к «тем», к Софке, к детям, — к семье.

— Скажи этому поганцу (сыну): живым не будет, коли услышу, что он опять шатается и бездельничает.

— Хорошо, хорошо! — раздался тихий, но твердый голос Софки, выходящей вслед на мужем из комнаты.

Рука слуги, державшая стремя, задрожала, когда на пороге появился темный силуэт Томчи. От обильных яств и возлияний он преждевременно обрюзг и растолстел. Грудь что у женщины. Рот едва заметен в двойном подбородке, переходящем в короткую толстую шею. Одет он был в широкие, простые штаны, доломан с широким поясом, сапоги выше колен и меховую шапку.

Мощная и мрачная фигура, освещенная сзади лампой, которую Софка взяла с табурета у дверей и подняла высоко над головой, чтобы было светлее, производила страшное, гнетущее впечатление.

Слуга, еще раз бросив на коня испуганный взгляд, — не забыл ли чего? — подвел рыжего, надел стремя на поднятую ногу Томчи, быстро перешел на другую сторону и повис на седле, чтобы хозяин мог спокойно и легко сесть. Сев на коня, хозяин запахнул хорошенько гунь, покрыл ноги и колени, проверил, не отсырел ли порох в пистолетах. Тем временем слуга побежал к воротам и отворил их, придерживая створки. Утеплившись, хозяин почувствовал, что сидит крепко и удобно, взял в руки поводья, перекрестился и, не подав Софке руки, поехал.

— С богом!

— Счастливый путь! — ответила Софка, продолжая светить ему, пока он, уверенно покачиваясь на рыжем, не исчез в воротах.

Только услышав, что слуга затворил за мужем ворота, Софка медленно вернулась на кухню, уже освещенную пламенем очага, раздутого детьми, которые сгрудились вокруг него, заспанные, с гноящимися глазами, в нитках, клочьях шерсти и ваты с постелей. Они весело и непринужденно поглядывали кругом, засунув босые ноги в пепел у очага. Как обычно, Софка принялась их бранить. Затем прошла в горницу, вернулась, волоча за собой подушку, и, сложив ее, села на нее у очага. В одной джезве она поставила варить кофе, в другой — греть ракию. Зная, что мать готовит не для них, дети полезли в ларь у стены. Подпирая головенками большую, тяжелую, старую крышку, они таскали из ларя ломти хлеба и ели их, разбрасывая крошки по кухне, комнатам и особенно по горнице отца, куда они не смели заглядывать, пока он бывал дома, и откуда теперь с восторгом выволакивали подушки, рядна и другие вещи. Софка словно ничего не видела. Иногда только вдруг вскидывалась и, увидев, чем они занимаются, вспыхивала и бросала в них туфлей, деревянной сандалией или чем другим, что попадало под руку, а затем снова оставляла их в покое. Слуга, затворив ворота, притащил охапку дров и тоже уселся у огня, расположившись поудобнее. Сняв опанки, он засучил штаны до колен и принялся вытаскивать из штанин солому. Начало светать. Синева зари стала пробиваться сквозь дымовое отверстие, вступая в схватку с пламенем очага. Из соседних дворов послышались стук топора, скрип колодезного журавля, постукивание деревянных сандалий по мощеным дворам, а с базара, от городских ворот и кофейни стали доноситься протяжные выкрики продавцов салепа и сильный, резкий запах углей в мангалах перед лавками. У колодца появились женщины. По шумному поведению детей они поняли, что Томча уехал, и, оставив кувшины у колодца, без стеснения шли к Софке выпить кофе, посидеть, причем так заговаривались, что из дому приходилось по нескольку раз присылать за ними детей.