Изменить стиль страницы

— Боюсь сглазить, но… должны спасти. — Заремба согнутым указательным пальцем постучал по деревянной ножке стола. — Должна жить.

— Это самое главное, — вздохнул комендант. — А квартиру ты еще получишь. Мы, Максим, как одна семья, пропасть тебе не дадим.

— Спасибо, Николай Онисимович, — кивнул Максим.

Попрощались. Заремба вышел из общежития и оглянулся. Над крышей литейного цеха клубился сизый дымок. Из-за этого дыма, собственно, все и началось. Еще до заграничной командировки. Вот тогда его впервые назвали «домашним гробокопателем». От комиссии народного контроля он проверял литейных цех. А что там проверять? Все знали эту развалюху, эту адову яму. Когда идет розлив металла, сквозь дымовую завесу смутно просматривается мостовой кран и кабина, из которой, едва не касаясь ковша, выглядывает крановщица. Ей, бедолаге, доставалось больше всех. В бытовых помещениях грязно, кабины старенькие, без замков, стены облупившиеся. Красный уголок на втором этаже весь в дыму. Написал об этом в докладной, рассказал на профсоюзной конференции, и тут началось… «Вам не дорога честь завода! Вы хотите лишить нас плана! Хотите сорвать производственный процесс!..» Но Максим стоял на своем. Пришли из санитарной службы города, проверили, все, конечно, подтвердилось.

Цех пришлось поставить на реконструкцию. Ну вот, а теперь рабочие благодарны, крановщица Дуся даже как-то букет цветов ему преподнесла…

Упрямый? Да. Но «гробокопателем» Максим никогда не был и не будет. Сиволап это знает. Он тогда твердо сказал, что пора кончать с временными трудностями, слишком долго они продолжаются, и за ними очень удобно кое-кому прятать свою бесхозяйственность, свое бездушие и неумение работать.

Максим и сам не понял, каким образом ноги принесли его к театру. Привычно прошел через фойе в боковой коридор, в прохладный полумрак, где на стенах висели портреты актеров, улыбающихся, красивых, молодых, еще с давних времен, приветливых, добрых, счастливых. Наверное, они действительно были счастливы, когда фотографировались, верили в свое будущее, надеялись на триумф, чтобы потом оставить память об этой радости на стенах бесчисленных коридоров театра и стать обычными тружениками, бороться за каждую роль, завоевывать себе хоть капельку той мечты, с которой начиналась жизнь на пороге этого великого и обманчивого храма.

На сцене шла репетиция. Он увидел сквозь приоткрытую дверь пустой зрительный зал с рядами зачехленных кресел, блестящую позолоту вензелей на балконах, бездонную черноту музыкальной ямы перед рампой. На сцене было светло, неподвижно стояли актеры, и слышен был громкий, надрывный монолог какой-то актрисы.

— Вам кого? — спросила Зарембу пожилая женщина-администратор. И, услышав, что он хочет видеть свою жену, актрису Валентину Порфирьевну Зарембу, приветливо закивала головой. — Пойдемте, пойдемте… Я вам покажу, где ее гримерная. — Подвела его к крутой лестнице, показала наверх. — Там направо, первая дверь.

Он увидел Валю перед высоким зеркалом. Она была в летнем платье, расчесывала волосы. Показалась ему маленькой и обиженной.

— Как хорошо, что ты пришел, — без улыбки сказала она и встала. — Я хотела уже ехать к тебе на завод.

— Так мой рабочий день кончился.

— Но ты же работаешь и во второй, и в третьей сменах…

— В третьей редко… Все зависит от плана.

Ее лицо было печально. Ему даже показалось, что в уголках красивых, ярко подведенных, виновато-просительных глаз дрожали слезинки. Неужели это была она тогда, в доме, в темном коридоре?.. С режиссером… Как же это могло случиться?.. Его словно обдало жаром, почувствовал к ней жалость, невольно шагнул навстречу, протянул руку, как будто хотел утереть слезинки, прижать к себе, приголубить.

— Ну, что случилось?.. Что ты?.. — спросил таким голосом, каким спрашивал в те далекие годы, когда у них еще все было хорошо. — Ты плакала?

— Я?.. С чего ты взял?

— Мне показалось… — он почувствовал отчуждение в ее тоне и сразу же опомнился. — Извини, я на минуту. Тоже хотел поговорить.

Они вышли на улицу, в жаркую яркость дня. В скверике перед театром нашли спасительную тень. У фонтана сновали дети, словно маленькие сказочные кораблики, стояли детские коляски, голубые, красные, белые, полные кружевной пены. Заремба с грустью смотрел на коляски и думал, что там лежат маленькие люди, целое поколение маленьких людей, будущее планеты, ее сила, надежда, разум. Будут еще перед ними нелегкие пути, будут у них свои трагедии и драмы, любовь и дружба, вера и отчаяние…

Они сели. Скамейка была пустая. Два голубя клевали что-то на асфальте перед ними, один белый, другой темно-сизый, почти черный. Максим заговорил первый. О предстоящей операции, о том, что все в клинике уверены в успехе, в благополучном исходе. Ведь должны соединить усилия два ведущих хирурга, знаменитых, может, самых великих в мире…

— Помолчи, — оборвала его Валя, неотрывно глядя на темно-сизого голубя, который суетился возле ее ног. — Главное, чтобы ты верил в успех.

— Я верю.

— Ну и хорошо.

— Ты тоже должна верить. Ты — мать.

Ее это как будто удивило. Повернулась к нему, брови ее нахмурились, в глазах появилась ирония. Какая же она мать? Она уже не имеет права, вероятно, называться матерью… После паузы вдруг пересказала содержание разговора с дирекцией театра. Она отказалась играть главную роль в предстоящем спектакле. Сама понимает, что свое уже отыграла. Актриса на фотографии в фойе, видимо, вышла в тираж…

«Неужели у них у всех так? — подумал он, вспомнив длинный ряд фотопортретов в темном коридоре. — Наверное, нет. Только у тех, которым случайно досталась слава, и они не смогли ее удержать. Выходит, Валя тоже случайная? Обманывала и себя, и публику, и режиссера… А может быть, некоторые прибегают к обману необдуманно, верят в свое призвание, борются, говорят, безумствуют, достигают временного триумфа, упиваются славой и не понимают, что это был простой мираж. Вот и у нее — мираж. Осталась только на фотографии… А теперь — озлобленное отчаяние, жестокий самосуд…»

— Я не могу оценить твои способности… Не мне о них судить, — сказал Заремба, тоже неотрывно наблюдая за голубями перед скамейкой. — Давай лучше подумаем о Свете.

— Давай, — как бы между прочим согласилась Валя.

— Операция вот-вот… ты сама понимаешь…

— Я все прекрасно понимаю, — она неприятно подчеркнула слово «все».

— Твой отец выгнал меня из дому, но он не может отнять моего отцовского права.

— Он не посмеет этого сделать.

— Тогда давай поговорим откровенно… Давай что-то решать. — Он повернулся к ней, увидел ее склоненный профиль, ее безжизненный взгляд. — Девочка не только тебя… знает… — Хотел сказать «любит», но удержался. — У нее есть еще и отец.

— Я же тебе сказала: никто у тебя отцовских прав не отнимает, — поморщилась Валя.

— И даже после операции?.. После того, как я уеду из вашего дома?

— Даже после этого.

Максим не мог понять Валентину. Она говорила быстро, словно не думала над смыслом сказанного, но в ее словах определенно имелся какой-то подтекст, которого он не мог понять. Странный голос. Отсутствующий взгляд. Отчужденность, почти враждебность. Разве он виноват в ее невзгодах, в ее актерском угасании?..

Валя достала из сумочки сигареты, закурила, отбросила на спинку скамьи голову.

— Ну, хорошо, не буду тебя мучить, Максим, — немного подумав, сказала она. Взяла его руку, слегка пожала. Ее пальцы были твердыми, холодными. — Дочь останется с тобой.

— Не понимаю! — сердито произнес он. Ее слова прозвучали как издевательство, насмешка.

Она медленно повернула к нему голову, ее побледневшее лицо стало спокойным, сосредоточенным, в голосе зазвучали деловые нотки. Тут, в этом городе, для нее, конечно, больше нет работы, тут она свое отыграла, а сидеть на мелких ролях, доживать свой актерский век «у озера», как какая-нибудь статистка, не собирается. И поэтому остается только одно: уехать отсюда. И как можно быстрее. Есть еще театры, в которых ее смогут оценить. К тому же при ее издерганных нервах — чистый воздух, горный ландшафт…