Изменить стиль страницы

Подполковник Качановский вопросительно посмотрел на майора.

— У нас есть адрес этой пенсионерки, бывшей медицинской сестры, — сказал майор. — Я видел её несколько дней назад и даже предупредил, что она будет, по-видимому, приглашена в комендатуру, чтобы дать показания. Мои слова не вызвали у неё возражений.

… По лицу Марии Якубяк потекли слёзы, когда она стала вспоминать трагические подробности своего свидания с шефом гестапо.

— Это произошло в январе 1942 года, а точнее — двенадцатого января, — рассказывала она. — В тот день гестапо неожиданно окружило мебельную фабрику. У немцев уже был составлен список людей, подлежащих аресту. Всех рабочих согнали на площадь перед фабрикой, и там им зачитали двадцать фамилий, в числе которых был и мой муж. Группу арестованных отделили от толпы и погнали в здание гестапо, где им предъявили обвинение в организации саботажа на фабрике, выполняющей ответственные заказы вермахта. Мы прекрасно понимали, чем грозит такое обвинение. Родственники задержанных искали пути спасения своих близких. Я решила идти к Баумфогелю и просить его помиловать мужа.

— И он вас принял?

— Трудно поверить, но мне почти не пришлось ждать. Не прошло и пятнадцати минут, как караульный пригласил меня пройти в кабинет шефа гестапо. Баумфогель моментально отослал солдата, и мы остались вдвоём. Он усадил меня в кресло рядом с небольшим круглым столиком, а сам сел в другое — напротив.

— Вам знаком этот человек? — спросил подполковник, протянув свидетельнице злополучную фотографию.

— Да, это он. Такой заметный шрам нельзя забыть.

— Не шрам, а родимое пятно. Некоторые люди рождаются с такими отметинами.

В тот раз Баумфогель со мной разоткровенничался, сказал, что шрам — след осколка шрапнели и что это ранение он получил в боях под Ченстоховом.

— Он сам вам об этом сказал? Вы не могли бы вспомнить подробности?

— Баумфогель внимательно выслушал, по какому делу я пришла, а затем спросил, служил ли мой муж в армии и был ли он на фронте. Я ответила, что его не успели мобилизовать. Тогда он улыбнулся и заметил, что мужу крупно повезло, так как, несмотря на войну, он цел и невредим, а вот ему придётся ходить всю жизнь с отметиной на щеке. Будучи по профессии медицинской сестрой, я объяснила ему, что такие шрамы через несколько лет зарастают и становятся впоследствии почти не видны. Баумфогель заметно обрадовался и стал настолько любезным, что приказал принести в кабинет две чашки чёрного кофе. Боясь за мужа, я не посмела отказаться от гестаповского угощения.

— О чём вы ещё говорили?

— Он очень подробно расспрашивал меня о нашем материальном положении, о детях. Их у нас трое — два сына и дочка. Самому младшему, Анджею, не исполнилось тогда и семи месяцев. Гестаповец всем интересовался: здоровы ли наши дети, какими болезнями переболели, слушаются ли родителей. Он был так внимателен, что во мне пробудилась надежда. Короче говоря, я уже была готова поверить, что Зигмунда выпустят на свободу. Я уверяла этого фашиста в том, что муж и другие арестованные невиновны, что они стали жертвой чьих-то наветов — на фабрике работало много фольксдойчей, которые наговаривали на поляков, сводя таким образом личные счёты с ними. Баумфогель с пониманием кивал, поддакивал, говорил мне, что такие случаи действительно бывают, но он-де умеет отличить правду от лжи и у него ни один невиновный не пострадает.

— Мягко стелет, да жёстко спать, — сказал майор Мусял.

— Вдруг Баумфогель встал и подошёл к письменному столу, — продолжала пани Якубяк. — Я заметила, что он нажал кнопку звонка. Когда через секунду в кабинет влетел караульный, шеф гестапо сбросил маску. «Взять эту сумасшедшую дуру и вышвырнуть за дверь! — заорал он. — Если вздумает появиться здесь ещё раз, приказываю застрелить на месте!» А мне бросил напоследок: «Ваш муж — опаснейший бандит. Его давно бы уже следовало ликвидировать. Но вы не расстраивайтесь. Мы завтра его расстреляем и исправим это досадное упущение». Караульный схватил меня за локоть и выволок из кабинета в коридор, а затем и из здания гестапо. Это чудовище слов на ветер не бросало. На другой день все арестованные рабочие были расстреляны. — Пани Якубяк достала носовой платок, чтобы вытереть слёзы.

Качановский снова протянул ей фотографию.

— А кабинет вы не узнаёте?

— На снимке видна только часть кабинета, — сказала Мария Якубяк, — Помню, что в нём висел портрет Гитлера и стоял письменный стол. Но тот ли это кабинет, не могу сказать. То, что я в нём пережила, вытравило затем из памяти все мелкие подробности. Помню, правда, что это было большое помещение, с двумя окнами.

— А этих двух гестаповцев вы никогда не видели?

— Нет, они мне не знакомы.

— А заключённого?

— Мне кажется, я его где-то видела, но ничего конкретного сказать не могу.

— Видели во время оккупации или после войны?

— Не хочу вводить вас в заблуждение.

— Вы не заметили во время визита в гестапо, не лежала ли у Баумфогеля на письменном столе плётка?

— Нет, плётки не было. Хорошо помню, что ничего похожего там не было, а вот какие-то цветы стояли на столе.

— Взгляните ещё раз на снимок. Цветы, которые вы видели, стояли в этой вазе?

— Не помню. На вазу я тогда не обратила внимания.

— Она из хрусталя очень высокого качества и отличается оригинальной формой.

— Цветы я хорошо запомнила, но плётки ни на столе, ни в каком-либо другом месте кабинета не видела. Больше, пожалуй, я ничего не смогу сказать. Хотелось бы побывать на судебном процессе над Баумфогелем, чтобы взглянуть ему в глаза и напомнить о той нашей беседе. Но разве соизмеримо чувство удовлетворения, которое я, наверно, при этом испытаю, с тем, что мне пришлось пережить по вине этого человека! Пусть даже суд определит ему высшую меру наказания — замученных по его приказу людей не воскресить.

— Вы очень важный свидетель обвинения, — сказал подполковник. — И прокурор, наверно, захочет, чтобы вы подтвердили свои показания перед судом.

— В любой момент готова повторить всё, что вам рассказала, слово в слово, — заверила пани Якубяк. — Истина дороже всего.

Подполковник Качановский провёл в Брадомске несколько десятков таких бесед. Ему не пришлось разыскивать нужных людей. Как только по городу разнеслась весть, что милиция ищет свидетелей преступлений Рихарда Баумфогеля, в комендатуру повалил народ. Люди приходили и рассказывали истории, от которых даже сегодня, спустя почти четыре десятилетия, кровь стыла в жилах. Качановский все показания записывал на магнитофонную ленту и фиксировал в официальных протоколах. Когда после недельного пребывания в Брадомске офицер милиции вернулся в Варшаву, прокурор Щиперский откровенно порадовался успехам динамично развивающегося следствия.

— Мы уже проделали такой объём работы, — заявил он подполковнику, — что могли бы приступить к составлению обвинительного заключения. Затягивают дело лишь требования защиты и самого подозреваемого. Несмотря на то что власти Белорусской Советской Социалистической Республики идут нам навстречу и мы заручились поддержкой со стороны генерального консульства ПНР в Минске, розыск потенциальных свидетелей на территории СССР потребует продолжительного времени.

— Другого я и не ожидал, — буркнул Качановский. — Весьма сомнительна целесообразность такого розыска. Боюсь, что адвокат Рушиньский заинтересован только в одном — взвалить на наши плечи побольше работы и создавать всевозможные завалы на пути расследования. Готов поспорить на что угодно — он тоже не верит в невиновность своего подзащитного.

— Возможно, вы и правы, — согласился прокурор, — но как защитник он полагает, что обвиняемый имеет право использовать любой шанс для доказательства своей невиновности. Вот почему Рушиньский выдвигает одно требование за другим.

— А мои люди должны по его прихоти, — возмутился офицер милиция, — забросить на несколько месяцев все свои дела и разгребать пыль в старых архивах бывшего Государственного управления по репатриации.