Изменить стиль страницы

Сибиряки — трудолюбивый народ. Но они всегда готовы защищать свою любимую Родину — оплот счастья и дружбы народов. Любовь и преданность Родине воспитала в нас большевистская партия, под знаменем которой мы уверенно идём к коммунизму».

— Верно, дочка, верно! — вполголоса говорит Тимофей.

— Молодец, охотница! — выражает своё мнение Ермолаич.

Слушая Ульяну Бабину, о которой почти каждый знал, а кое-кто встречался на областном слёте охотников, промысловики вспоминали свои охотничьи будни, в которых было так много хорошего. Кого из них не застигала в степи пурга, кто из них не проводил длинные зимние ночи в оледеневшем стогу сена, кто не тонул в осенней жгучей воде, добывая пушнину, но каждого всегда согревала мысль, что его труд нужен. И никто не помышлял после всех перенесённых трудностей и опасностей бросить охоту, наоборот, каждый чувствовал себя крепче, здоровее, горячее любил жизнь, которая тем и интересна, что через трудности и опасности она приводит к победе.

Особые чувства возникли у Фильки Гахова. Ему казалось, речь простой девушки, охотницы Ульяны Бабиной, была обращена к нему. Он думал: «Подам заявление в комсомол. Раньше стыдно было проситься, а сейчас пушнины добываю не меньше других. Теперь примут. Вон парторг даже сам привёз из промхоза охотничий билет и сказал: «Получай, товарищ Гахов. Теперь ты настоящий охотник». И оттого, что Жаворонков назвал его настоящим охотником, Филька почувствовал себя взрослее, увереннее. И он будет вместе с комсомольцами в одних рядах.

— Эх, дожить бы до коммунизма! Хоть одним глазком посмотреть, какая там жизнь будет, — вздохнул, мечтательно полузакрыв глаза, Тимофей Шнурков.

— Доживём, Никанорыч, — заверил Жаворонков. Не мы, так наши дети доживут. Вот Филипп, например. Но нам нельзя ждать прихода коммунизма, сложа руки. Мы должны работать… А дети не забудут нас и в самый великий праздник помянут добрым словом.

— Это-то так, Афанасий Васильевич! — заметил Тимофей. — Хоть и небольшая наша работа, а всё-таки. Уйдёшь на всю зиму в степь, с сентября до марта на глаза людям не показываешься, вроде как в снегу затеряешься, а душа… душа со всеми вместе.

— Да. И работать мы должны лучше, чем вчера, а завтра лучше, чем сегодня. А у нас с вами, друзья, столько дел. По-новому ведь решили пушное хозяйство поставить.

— Решили.

— Поставим! Все пойдём на новые водоёмы.

Жаворонков снова включил радиоприёмник. Знакомая мелодия заполнила комнату:

«…И всегда я привык гордиться.
И везде повторял я слова:
Дорогая моя столица.
Золотая моя Москва!»

Глава двадцатая

Весна в Сибири обычно наступает медленно, как бы подкрадываясь. В конце марта едва начинает пригревать солнце, затем оно, будто испытывая силу, посылает на землю свое горячее дыхание, и в первых числах апреля на высоких гривах появляются проталины. Проходит день-два, по-весеннему тёплых, налетает сивер и опять по степи заметает позёмка. И лишь в средине апреля весна берёт своё: с грив по склонам устремляются вперегонки ручьи, на открытых полянах начинают токовать тетерева, из-под только что сошедшего снега на пригорке появляются первые сибирские цветы — белоголовые подснежники.

В этом году оправдалось предсказание деда Нестера: весна пришла ранняя и дружная. В начале апреля подул с чановской стороны южный ветерок, солнце стало щедро посылать свои лучи на землю — и зашумели по степи талые воды, прорываясь к займищам.

Охотники вылезли из избушки и, усевшись на завалинку, подставляли обветренные лица навстречу ярким лучам солнца, обсуждали предстоящие дела. Благинин не утерпел, сходил на ближний, раньше других освободившийся из-под снега пригорок у берёзового колка, нарвал большой букет подснежников и принёс его Валентине Михайловне со словами: «Первые цветы, что первая любовь — всегда нежнее и дороже». Валентина Михайловна прижала к груди букет и, вдыхая тонкий запах подснежников, радостно воскликнула:

— Хорошо-то как, Ванюша! Цветы… весна.

Первыми растаяли мелководные плеса, появились за береги на озёрах. Природа ожила. Вернулись в родные края гуси и теперь, носясь парами и в одиночку целыми днями над займищем или собираясь стаей на образовавшейся в камышах полынье, оглушали карагольские отноги неугомонным гоготаньем; появились кряковые утки и, разбившись на парочки, перелетали с одного озерка на другое; высоко в воздухе часто проносились большие стаи шилохвостей, спешивших куда-то дальше, на север.

С появлением тепла и ондатра через зимние отдушины и естественные проталины стала выходить на поверхность, а когда размыло у берега лёд, зверьки появились на его закрайке, грелись под солнечными лучами или лакомились сочными корневищами.

С каждым тёплым днём на водоёмах становилось оживлённее. Зверьки гонялись друг за другом, затевали драки, поднимая шум и писк, сновали по воде во всех направлениях, выискивая себе подруг.

Видя, как оживает природа, охотники спешили: конопатили и смолили лёгкие лодки, тесали из досок длинные шесты. Дед Нестер сколачивал последние заготовки живоловок.

Приехал Жаворонков и сообщил Покровской, пришедшей к охотникам:

— Ну, Валентина Михайловна, берегись! Письмо получил: учёный к нам едет. Он спросит с нас, чем мы тут занимались.

— Учёный? — удивилась Покровская. — Откуда, с какой целью?

— Из Москвы. Я сообщил в научно-исследовательский институт о нашей затее и просил совета. А институт решил послать сюда одного из учёных. Со дня на день должен быть…

— Поедет сюда учёный, смотри-ка, — заметил Тимофей Шнурков. — Кому это нужно по нашим болотам шариться, или худо ему там, в Москве, в белом халате в бирископы заглядывать.

— Может, в микроскопы, — поправил его Ермолаич. — А почему бы и не приехать. Для науки и здесь дел много.

— Пусть будет по-твоему: микроскопы, а только он не приедет. А приедет, так что толку-то? Полежит на бережку под зонтиком, да и поминай как звали. Уж я их знаю. Ещё при царе Николашке приезжал тут один такой. Отрядил меня староста за ним догляд иметь, подать там ему или ещё что сделать. Привёз я его на Мотовилиху. Заставил он меня под берёзками громадный зонтик натянуть, а под ним ковёр разостлать. Уселся на него учёный, микроскоп этот самый перед собой поставил. Я ему из болота воду в склянках таскаю, а он под стёклышками её рассматривает. А потом, видно, надоест, достанет из кожаного чемодана бутыль со спиртом, хватит пару стакашиков с устатку и затянет: «Бывали дни весёлые, гулял я молодец!»… Проспится, начинает похмеляться, а то с удочками на язя сидит. Спрашиваю его как-то: что, мол, ваша светлость, из этой твоей учёности здесь делать будут? А он важности на себя напустил и отвечает: «Каналы копать будем, болота изничтожать, чтобы, значит, травы скоту на корм больше было». Пролежал лето под зонтиком, уехал и только Ванькой звали.

— Так то до революции было. Тогда ведь кому наука служила? Помещикам да буржуям. И сами учёные ещё раньше говаривали: были ихнего же поля ягода, но и то не все. Кое-кто из них, на свой страх и риск, по совести работал, — снова возразил Тимофею Ермолаич. — А сейчас наука служит для народа и учёные — из народа. Ты вон слышал, Ванюшка, Василия Торопова сын большим учёным стал. Лауреат! А ведь из нашей деревни. То-то!

— Так-то оно может и так. Да что-то веры у меня в них нет. Того, лобастого, я и сейчас помню. За ним, как за малым дитём, всё лето ходил, а он и копейки не заплатил. Спросил, так ещё обругал. «Неуч, — говорит. Мужик! Ты должен гордость иметь, что науке дозволили тебе прислужить, а не деньги спрашивать». Так и уехал…

Слушая рассказ Тимофея, Жаворонков улыбался. Затем лицо его стало серьёзным, и он сказал:

— Приедет, Никанорыч, обязательно приедет. Где народ трудится — там и наши учёные. Сейчас без науки и трудиться-то правильно нельзя. Вениамин Петрович Лаврушин едет, известный учёный. Ты в науке кой-какой опыт, оказывается, имеешь, вот и назначим тебя к нему проводником. Сам увидишь, какие теперь учёные…