Среди многих произведений грустного цзянчжоуского периода выделяется поэма «Пипа». Вам и теперь покажут каменное строение на крутом берегу, над той частью реки Янцзы, которая называется Сюньцзяном. Вы увидите внутренность старинного храма, возможно, построенного ещё при Танах.

В нём темно и чуть дымно от курений. Он пуст. На каменном полу лежат три круглые циновки. Японские солдаты разграбили храм и похитили стелы и доску с надписью, принадлежащей Бо Цзюй-и. Внизу, на берегу, сгружаются с лодок тюки под древнее «а-ань» современных грузчиков. Здесь когда-то цзянчжоуский сыма Бо Цзюй-и встретил певицу, описанию судьбы которой посвящена поэма «Пипа». Через десять лет после «Вечной печали» снова поэма о женщине. Как занимала его, значит, эта тема. Но если в «Вечной печали» все возвышенно и нарядно — и образы, и сравнения, и земля, и потусторонний мир, то здесь даже в романтичности встречи и песен под осенней луной есть уже жизненная обыденность, так присущая поэзии зрелого Бо. Мягкий лирический тон поэмы не ставит её на особое место по сравнению с прошлыми обличительными стихами: она тоже говорит о социальной несправедливости, и кто знает, могло ли бы появиться это произведение, в котором место возмущения заняла грусть, если бы после «Вечной печали» не было «Народных песен»? Сочувственное изображение женщины вызвало и на этот раз гнев ревностных конфуцианцев. Известно ведь, что тайский поэт Ду Му публично порицал Бо Цзюй-и за его стихи о женщинах.

Бо Цзюй-и и в цзянчжоуском одиночестве не сдался и не покривил душой. Но он утих, он приостановил наступление на страшную и неумолимую силу, которая готова была раздавить его. Он не хотел, наконец, доставлять врагам эту радость. В 817 году он написал Юань Чжэню письмо — документ величия и скромности, свидетельство таланта искреннего и благородного. В нём — облик и душа поэта. Можно ли и теперь, через много веков, равнодушно читать заключительные строки его: «Здесь, в Сюньяне, в последний месяц ветер с реки невыносимо холодный. К вечеру года радостей мало, ночь бесконечна, и мне не спится. Я вытащил кисть, разостлал бумагу, в тиши сижу перед огнём светильника и о чём задумаюсь, то и пишу, вот почему в словах моих нет порядка. Не сочти же за труд разобраться во всей этой путанице, пусть заменит она тебе вечернюю беседу со мной. Вэй-чжи, Вэй-чжи, знаешь ли ты, что у меня на сердце!..»

Вся жизнь Бо Цзюй-и едва ли не день за днём может быть прослежена по его стихам. Тем более важны размышления его в этом письме над ролью поэзии и местом поэта в жизни, суд его над собой и своими предшественниками, свершаемым в зрелые годы. Поэт никак не изменил своих взглядов. Древняя «Книга песен» по-прежнему высоко оценивается им за то, что стихи в ней подчинены идее. Он так строг, что даже в поэзии учителя своего Тао Юань-мина не хочет разглядеть наполняющую её внутреннюю взрывную силу. Самого его всё ещё сжигает жар прямого протеста, и ему кажется односторонним «чрезмерное пристрастие к полям и садам» при всей почитаемой им «высокой древности», то есть благородной чистоте и старинной безыскусственности Тао Юань-мина. Подойдя к танской поэзии, он отдаёт должное таланту и необычности Ли Бо, но все-таки не видит в его творчестве упомянутых великих достижений «Книги песен». Их больше у Ду Фу, но и у того можно найти лишь тридцать — сорок стихотворений с такими строками, как:

У красного входа

запах вина и мяса.

А на дорогах

кости замёрзших людей.

Бо говорит и о современности в стихах, необходимость которой стала особенно ясна для него с годами, когда он пришёл к пониманию того, что «сочинение должно быть связано со временем, стихи должны быть связаны с действительностью». Вот его поразительная для китайской литературы IX века, мы бы сказали, реалистическая позиция!

Известность Бо Цзюй-и была необыкновенной. В предисловии к собранию его сочинений Юань Чжэнь говорит: «За всё время существования поэзии не встречалось примеров такого широкого распространения её». Его ритмическая проза «фу» служила образцом при экзаменах на чиновничьи должности. Стихи его пелись по всей стране. Им подражали поэты в Японии и в Корее.

Поэт знал о своей популярности. В том же письме к Юань Чжэню он пишет: «Мне было неловко, я сначала не верил этому. Но затем, вернувшись в Чанъань, я узнал, что, когда военный чиновник по имени Гао Ся-юй как-то нанимал певицу, она с гордостью сказала ему: «Я пою „Вечную печаль" учёного Бо, так равняться ли мне с другими», и потребовала более высокой платы... Недавно, проезжая Ханьнань, я побывал у человека, собравшего гостей для веселья. Певицы указывали на меня друг другу, говоря: «Это тот, кто написал „Циньские напевы" и „Вечную печаль". От Чанъани до Цзянси на протяжении трёх-четырёх тысяч ли в сельских школах, буддийских храмах, в гостиницах, в лодках — всюду видел я написанными мои стихи. Я слышал, как их пели знатные и простые люди, и монахи, и вдовы, и девы».

Но похвалы и широкая известность не обольщают его: для себя он самый строгий судья, и ему горько, что люди ценят только его «забавы». «Вэй-чжи,— обращается он к Юань Чжэню,— ценить то, о чём узнаёшь по слухам, и пренебрегать тем, что находится перед глазами, превозносить древнее и принижать нынешнее — вот свойство человеческое... В наше время из всего написанного мною люди любят только стихи разных размеров и „Вечную печаль". Современники ценят то, что не дорого мне...» За горькими словами поэта скрыта картина травли его гражданских стихов законодателями вкусов. Содержание стихов было ненавистно и страшно тем, кого они задевали, у ревнителей же традиций презрительную гримасу вызывала и «грубая» форма их. Так возводилась искусственная преграда распространению «Народных песен», «Циньских напевов», так воспитывался общественный вкус для того, чтобы ограничить поэта в его творчество. И это тоже был сознательный приём расправы с Бо Цзюй-и.

Ссылка в Цзянчжоу недругам Бо Цзюй-и показалась недостаточной. И хотя поэт писал, получив новое назначение:

Добро или зло принесёт мне Чжунчжоу —

да нужен ли этот вопрос?

Когда вырывается птица из клетки,

любой ей понравится лес,—

но жизнь в Чжунчжоу ничего не изменила. В лодке на пути туда он написал стихотворное обращение к брату, Бо Син-цзяню. В нем есть такие строки:

Пребывает нефрит

и в грязи по-прежнему чистым.

Остаётся сосна

после снега такой же крепкой.

Враги поэта догадывались об этом и старались отдалить время его помилования. «Государева милость тонка, словно лист бумаги»,— лишь после шести лет изгнания смог он вернуться в столицу.

Он возвращался, казалось бы, измученный, истосковавшийся, и всё-таки сохранивший в себе чувство любви к народу и печали о нём, и полный дум о том, как улучшить жизнь в стране,

Как добиться того,

чтобы снова явился к нам Юй,

И на танской земле

стал верховным правителем вод,

И над ними занёс

драгоценный небесный свой меч,

И опять указал

на границы для рек и озёр!

Столица обманула ожидания поэта. Ему всё труднее противостоять самоуправству евнухов, непрекращающейся борьбе партий при дворе, полному пренебрежению интересами страны. И в 822 году Бо Цзюй-и сам попросил о назначении его правителем области и с этих пор лишь на недолгое время возвращался ко двору для того, чтобы снова уехать. Ханчжоу, Сучжоу, опять Чанъань и, наконец, Лоян, город, ставший местом последнего его успокоения. И почти четверть века стихов на темы народных песен, стихов о наступившей старости, о верности и дружбе, о каждодневных радостях и бедах человеческих, стихотворная переписка с Юань Чжэнем до самой смерти того в 831 году, обмен стихами с Лю Юй-си. Поэт писал обо всём, что наблюдали его глаза и его доброе сердце. Как сказано в его жизнеописании, «писал обо всём, чему был свидетелем», и как сказал он сам о себе в третьем лице: «Всё, что он любил в жизни, что он чувствовал, чего добился, что похоронил, через что прошёл, что его угнетало, с чем он был связан,— всё это, события и вещи, вошло в его стихи. Открой цзюань, и ты узнаешь всё».