— Что же ты родимый, все второй и второй, — горько посмотрев на сельповского грузчика, вдруг произносила какая-нибудь вдова и, выгнув спину, начинала рыдать. — Паша, муженек мой… Ваня, сыночек… куда же вы делись?.. Господи, да за что же это вас так раненько убило?.. За что же?.. Были бы вы лучше вторыми… да неужели там некому было и подсказать. Ох, горечко мое… Да кто ж только придумал эту войну.
— Вот те на, рассказал на свою голову, — терялся грузчик и, потирая левую половину груди, морщась, виновато отступал от вдовьей толпы.
Метель чуть утихла, но снег валил и валил. И если бы мы стояли на месте, он засыпал бы нас.
— Ну че стоишь… А ну стреляй, стреляй не глядя… — заворчал Корнюха.
Васька, о чем-то думая, рассматривал его. И тут вдруг точно ущипнули его, он, вздрогнув, болезненно скривил лицо. Сунув мне в руки наган, вплотную подошел к Корнюхе и, как борец перед схваткой, напрягшись, весь задрожал.
— Вась, — сказал я. — Прекрати дурачиться. Ты понять должен, что мне некогда. Я ведь в этой балочке не просто так, я ведь иду на вызов.
— Доктор, секундочку, — приказал Васька.
— Знаешь что, — вспыхнул вдруг я. — У тебя это не секундочка, а что-то уже побольше часа.
И, понимая, что уйти не удастся, я, стряхнув с медицинской сумки снег, посмотрел на наган. Вороненая сталь лишь на миг придала мне спокойствие и уверенность. Сняв левую варежку, я протер его. Протер и вздрогнул — наган был игрушечный.
— Васька, — крикнул я. — А ты знаешь, что у тебя…
— Не знаю, — вдруг громко оборвал меня Васька… — Я ничего не знаю, ничего. — И, подойдя к Корнюхе, он вдруг, посмотрев на неоторванную этикетку его платка, спросил: — Чей?
— Нинкин, — оглядывая Ваську с головы до ног, удивленно ответил Корнюха и заржал. — Надо же, все прекрасно знает и спрашивает.
— Как все гадко, как все мерзко! — воскликнул Васька, чуть не плача и презрительно смотря то на меня, то на Корнюху. Его глаза зло засветились, и я понял, Ваське не мил весь белый свет.
«Что это с ним?» — в растерянности подумал я, ничего не понимая.
— Доктор, будешь свидетелем, — гаркнул вдруг Васька и, вырвав из моих рук наган, лихо пошел отмеривать шаги.
«Что ему надо? — в страхе подумал я. — То стрелять не хотел, а то вдруг собрался». От волнения я даже позабыл, что наган был игрушечный.
А тут еще ветер завыл, загудел наверху. Он даже спустился в нашу балочку и на какой-то миг осыпал всех нас снежной пылью. Но полумрак был недолог.
Я думал о возможности предотвратить убийство. «При мне должны лишить жизни здорового человека, которому жить и жить. Нет, я как врач не допущу этого. Я закрою Корнюху грудью. Я брошусь Ваське под ноги и, может, даже собью его с ног. Ну а самый лучший вариант, это вырвать у Васьки наган и убежать».
Васька сдул с нагана снежинки и стал наводить ствол…
Корнюха сиял, возбужденный от надежды, что его наконец вот-вот убьют, он радостно крутил головой и закатывал глаза.
— А ну стреляй… стреляй не глядя… — произнес Корнюха. — Ежели ты и сегодня меня не пристрелишь, то я гирю к ногам и в прорубь.
— Ты в своем уме? — одернул я его.
— Как видишь, — ответил Корнюха и заржал.
Васька продолжал целиться.
— Ну ты что! — закричал Корнюха. — Ты что?
Васька стряхнул с дула снежинки, в растерянности опустил голову.
— Никак… рука дрожит… надо немного успокоиться…
— Вот те раз! — воскликнул удивленно Корнюха и сказал мне: — Вот всегда так, попрошу меня подстрелить, все целится, целится, а не стреляет. Прошлый год три часа кряду целился, я все ждал, ждал, не вытерпел, вылез из балочки и ушел в поселок. Вернулся. Смотрю, а он все так же стоит и все так же целится. Я говорю ему: «Васька, ты нездоров». А он мне: «Почему?» — «А потому, что я давно ушел, а ты все целишься. В кого ты целишься?» Он удивленно посмотрел на меня и сказал: «А я думал, что ты ко мне спиной стал».
Вдруг Корнюха осмотрелся.
— Ой, доктор, погоди, — он забегал по балочке.
— Это надо же, его опять нигде нету, — подбежав ко мне, произнес он, запыхавшись.
— Как нету? — удивился я.
— Да вот так вот и нету.
Я не поверил глазам. Перед нами была балочка, свежий пушистый снежок в ней, рядом от меня в двух шагах лежала припорошенная снегом медицинская сумка, а в метре от нее Корнюхин топор с длинной рукояткой. Волной бегал, дергаясь этикеткой, на снежных бугорках темно-вишневый платок Нинки Копыловой. Короче, все было в балочке, не было только Васьки. Его как ветром сдуло. Он пропал. Мало того, он не оставил даже следов. Я попробовал их поискать, но не нашел.
— Не утруждайтесь, доктор, он никогда следов не оставляет, — сказал Корнюха.
Это еще больше удивило меня.
— Как так?
— Да так, — вздохнул Корнюха. — Помню, прошлой зимой он точно так же исчез. В поисках его я обследовал все закоулки, все балочки и окрестности, затем, плюнув на все, ушел в поселок. И вдруг у Нинкиного дома нахожу его. Он, посиневшими пальцами сжимая рукоятку нагана, лежал с непокрытой головой на снегу и смотрел в кашу манну (так называл Корнюха снежное небо), как мальчишка плача.
— Вася… — позвал я.
А он:
— Проходи дальше…
— Вася, — говорю я опять. — Я-то пройду, но смотри, как бы ты не замерз, — и, сняв со своей головы платок, попытался хоть кое-как укрыть его.
А он:
— Тебе русским языком сказали — проходи дальше.
А потом как заревет, похлеще баб на похоронах.
— Знать, не любит она меня, раз платки, которые я ей дарю, вам всем раздает.
— При чем здесь платки? — перебил я Корнюху.
— А притом, — Корнюха замолчал, а потом пробурчал: — Нинка не дура. Все эти платки, которые он ей дарит, ворованные.
— Как? — удивился я.
— А так. По нашей трассе эти платки возят. И вот только машины выедут из города, а Васька тут как тут. Ну а водители, чтобы он не придирался к ним, дают ему по платку.
— Надо же!
— И Нинке дарит. Платки ее слабость. Раз захожу я к ней с модным платком. Она хвать его и говорит: «Надо же, чистый хлопок, не то что Васькина синтетика», — и, платок спрятав, уселась на постель и ласково так мне говорит: «Поди… Поди…» Я подхожу, валенки снимаю. А она вдруг как задрожит да как посмотрит мне в глаза. Потом приказным тоном: «Ну а теперь скажи…» Я испугался, думаю: «Что говорить? Иностранного, как Никифоров, не знаю». А она за свое: «Скажи и скажи» — и глазом подмигивает. Тут я, поняв, в чем дело, учить не надо, с ходу: «Нинка, а ты знаешь, я так тебя люблю, я так тебя люблю. Хоть ты и стерва, но целовал бы я тебя всю жизнь…» И поцеловал ее. А она опять: «Скажи еще…» — «Зачем?» — удивляюсь я. А она: «Хочу…» Я опять: «Ну ты и Нинка, ну ты и стерва. Помню, позапрошлый год один раз ты меня бутылкой затарила. Три месяца я с твоей шишкой без обиды ходил, потому что по уши влюблен в тебя».
Тут она опять как-то странно посмотрела на меня. Прижалась к спинке кровати, голову наклонила и, не глядя на меня, говорит: «Нет, не любишь ты меня, — и добавила: — Хотя раньше я тебя ох как и любила».
«Вот задача… так задача… — думаю я. — Баба в любви признается…» Хочу утешить ее, ничего не получается. Тут, смотрю, руками она лицо закрыла. «Ага, — думаю. — Все ясно». И бух перед ней на колени и медленно, медленно произношу:
«Ниночка, да я из-за тебя… — и зубами как заскриплю. — Потерял покой», — и глаза что есть мочи в потолок закатываю, чтобы слезы поскорее выдавить… Как увидела она слезу, разжалобилась, утешать начала.
«Ой ты, миленький ты мой», — и ну давай меня целовать. Ну, тут я ать-два, ать-два — и в дамки. Перед уходом заводит она меня в маленькую комнату, где гора платков, и спрашивает: «Нравится?» Я отвечаю: «Очень… красивые платки…» — «Ну так бери, бери не глядя», — и кидает на меня целую охапку. «Как-то неудобно, Нин. Такое количество брать, — засмущался я. — Хоть и бесплатно тебе они дарены, а все же это деньги». — «Да какие там деньги, — ногой как поддаст по ним. — Их вторую десятилетку выпускают, ими все магазины завалены, лежат они, и никто их не берет. Черт их, что ли, придумал, — и Нинка стала объяснять: — Во-первых, колючие, во-вторых, как ни расправляешь на голове, они, видно, ткань такая, упрутся углами в небо, и ходишь рогатая. Вышивка и та наполовину выполнена, левая сторонка подрублена, правая зарублена, ну а после стирки платок разов в пять уменьшается».