Изменить стиль страницы

— Что вы… Это все выдумки ваши…

— Правда?

— Неужели вы мне не верите?

— Верю.

— Айда на пруд, там скатимся с горки.

— Скатиться с горки, — она удивилась. — Что с вами, доктор?

— Влюблен.

— Ой, дайте я застегну вам пальто, а то, чего доброго, простудитесь.

— Как вас зовут?

— Виолетта.

— Красивое имя!

— Правда? А я его всегда стесняюсь.

Я подал руку, она подняла свою. Ее пальчики были холодные, тоненькие, словно птичьи.

— Вы рисуете? — спросил я, подумав, что уж если она не рисует, то, наверное, музицирует.

— Да, — ответила она. — Правда, нигде не училась. Да и то рисую лишь снег.

— Снег?

— Снег.

— Ура-а! Да здравствует снег! — воскликнул я, крепко сжав ее руку.

Мы, счастливые, шагали по полутемной улице вперед, туда, где шумел снежный ветерок…

Мне мама часто говорила: «Если врач перестанет любить, остановится жизнь». Хотя главврачиха говорила наоборот: «Доктор, ваше сюсюканье с больными не делает вас выше. Вы теряете гордость, вы становитесь бабой».

— Понимаете, жалко мне их… — оправдывался я. — А еще, я люблю…

— Ну знаете, — вспыхивала она. — Если врач будет любить каждого больного, то у него не останется времени не только для лечения, но и для своей личной жизни. Пусть любят и жалеют их папы, мамы, дяди, тети, — и вдруг, захохотав, добавляла: — Ну как можно любить Корнюху или сельповского грузчика, вечно бедных, без рубля в кармане?

— Я не согласен.

А она, вздрогнув и подобрав под себя полненькие ножки, усмехалась.

— Ничего, поработаете с мое. Не один раз до истерики доведут. Вот тогда и поймете. — И уже в силу какого-то простодушия, без всякой злобы, она добавляла: — Доктор, мой милый и дорогой, пока молоды, любите лучше не больных, а женщин, — и, поправив прическу, смотрела на меня с каким-то хитрым очарованием.

Почему-то в последнее время мне вспоминается рядовой ординатор Арсенич. Я познакомился с ним на последнем курсе института, когда мы проходили практику. В один из понедельников у него умерла жена, но он не оставил больных и пришел к ним как всегда улыбчивый, словно ничего страшного в его жизни не случилось. И никто из больных не узнал о его горе.

По вечерам нам, молодым студентам, собиравшимся попить чайку в его кабинете, он часто говорил: «Знаете, мои милые, будущие медики, где бы вы ни были и куда бы вас ни занесла судьба, помните, что самый тягчайший грех на земле, если вы обидели или ввели в грусть больного…»

Пруд с мостиком. Мы стоим с Виолеттой, обняв стволы берез. Над холмиками снега за маленьким снежно-белым домиком рыбака огромные ели.

Глаза Виолетты останавливаются на мне и точно спрашивают: «Доктор, а вы не шутите?.. А может, вы издеваетесь, и вам все равно?..»

— Вы мне поверили?

— Да! Поверил.

— И вы решились? — вдруг с каким-то отчаянием спросила она.

— В таком случае я приглашаю к себе. — Она взяла меня за руку и повела.

Она занимала полдома. Когда она зажгла свет, какое-то странное чувство охватило меня. Все стены и даже потолок в снежных картинах. Мне показалось, что в комнате, как и на улице, идет снег.

Вот засвистел ветер, а вот уже холод, протиснувшись ко мне за шиворот, заставил меня вздрогнуть. На всех картинах снег и что-то… Это «что-то» не отталкивало, наоборот, я должен в этом признаться, сильно притягивало. Подойдя к одной из картин, я спросил:

— Что это?.. — и тут же встрепенулся, чтобы предупредить ее. — Нет… Нет… Ничего не надо говорить…

И в ту же секунду я увидел знакомые лица, улицы и дома. Вот сельповский грузчик, держа в вытянутой руке шапку, наяривает гопака… А вот Нинка в красивой шали до пят, обнимая Ваську, несет на коромысле воду… А вот Корнюха вручает жене, только что приехавшей с юга, снежный гладиолус.

— Надо же, Никифоров! — воскликнул я. — Какой смешной. Председатель убегает, а он скачет за ним на медведе. Ну а это я лопаю на дежурстве печенье.

Виолетта, убрав с прохода картины, провела меня во вторую комнату. То, что я увидел, меня просто потрясло. Потолка в комнате не было. Вместо него — звездное небо. К потолочному проему приставлена лестница.

— Слышите?.. — прошептала она.

Ничего не услыхав, я с удивлением посмотрел на нее.

— Это так снежинки летят… — объяснила она и, быстро поднявшись по лестнице, позвала меня.

Я, как и она, став на сохранившийся край крыши, осмотрелся. Поселковые фонари скудно освещали дорогу, а луна еще скуднее освещала их. Шумел ветер. Чтобы не отморозить руки, я укутал их платком. А чтобы не упасть, чуть наклонился.

Виолетта вытянула вперед руки.

— Доктор, делайте, как я…

Став на колени, повторяю ее движения рук.

— Доктор, догоняй… догоняй… — зовет меня Виолетта.

Я струсил.

А она хоть бы что, спокойно стала левой ногой на край, правую задрала и опять как закричит:

— Доктор, догоняй… догоняй… — и брык с трехметровой высоты в сугроб.

— Виолетта, так опасно, — кричу я в ответ. — Чего доброго, шейные позвонки свихнешь…

А она:

— Ой, как тут бесподобно… ой, как тут бесподобно… Доктор. Становись на край.

Надо же, по доброте души так втюриться!

— Ма-ма! — закричал я, с трудом став на одну ногу. — Ма-ма! — хватаю пальцами воздух, снежинки, а упора никакого…

А она:

— Ура-а… Мы уже полетели… Догоняй меня… догоняй…

Неожиданно край крыши подо мной треснул, и я вниз головой приземлился в сугроб.

Снежинки недолго падали на меня… Через минуту Виолетта прилетела ко мне.

— А ты знаешь, у тебя получается, — сказала Виолетта.

Я, в испуге пробежав одну, затем вторую комнату, что есть мочи помчался к больнице.

— Ты куда? — закричала она. — Постой…

Остановившись, я посмотрел на нее. После полета она была очень красива. Румяные щеки, нежная улыбка, губы, чуть-чуть прищуренные глаза — все в ней привлекало меня. Вот она подошла ко мне…

— Вы озябли, — заметил я и протянул ей свой платок.

— Ничего, — прошептала она и, сжав мою руку, тут же отпустила ее и зашагала в сторону дома.

Я постоял, постоял. А затем, улыбнувшись, пошагал следом.

Шел густой снег, мела метель.

Заметив, что я иду за ней, она остановилась. Я нагнал ее.

— Слышишь… Эти снежинки так звонят…. будто на всех колокольнях России звонят в маленькие колокола… — и, закинув руки за голову, она в задумчивости посмотрела в снежную даль.

И хотя я молчал, мне почему-то вдруг тоже захотелось вот так вот, как и она, ее взглядом, полным волнения и страсти, посмотреть туда, откуда, по ее мнению, звонили снежинки. Видимо, ее фантазия рисовала картины, картины не холстяные, а живые… «Надо же, какая натура!..» — подумал я. Хотя понимал, что внешне она не привлекательна. Ее старомодное пальтишко без пуговиц, на ногах дешевые черного цвета войлочные сапожки, видавший виды штопаный-перештопанный пуховый платок накинут на плечи, она не покрывала им голову, и он лежал на ее плечах просто так, а с варежками доходило до смешного, они были обе правые, и одна черная, другая красная.

Видимо, жила она очень бедно, а порой почти даже безденежно, кому нужны ее картины, на которых один рождественский снег, да и с ним она не могла расстаться. А ее странная любовь к снежинкам и желание летать отпугивали поселковых мужичков. Что им летающая баба, если их головы вскружены и закружены снегом, тем самым снегом, который денно и нощно валит над Касьяновкой вот уже весь декабрь.

Ну, а еще… они, конечно, побаивались ее… Уж больно была она хрупкой. Руки тонкие, носик тоненький, а личико излучало до того нежный свет, что казалось, оно было из тончайшего хрусталя, тронь его, и оно тут же рассыплется. И поэтому затевать с Виолеттой свои полюбовные штучки типа обнимки с хрустом, последующим подбрасыванием девушки в воздух, а после, опустив руки, смотреть, как она будет падать в снег вниз головой, они избегали. Мужички видели ее во сне. А ее лицо часто проступало в их домах сквозь стекла окон, и, сказочно вися в воздухе, улыбалось им и манило за собою.