Изменить стиль страницы

— Маша милая, не убьют меня… — и добавляет: — Ведь каково нам, всего ведь только по восемнадцать годков. Жить да жить, — и, сбиваясь, целует меня напоследок. Я и дыхание-то его последнее помню, оно точь-в-точь что первый парок, когда чай разливаешь. — Нет, не убьют меня, Маша. Нет, не убьют… — кричит он мне. — Может, ранят, но чтобы насмерть — никогда. Ведь ты понимаешь, не должны, ведь Андрейка у нас маленький еще…

Я сорвала платок с головы и давай слезы размазывать по щекам.

— Только жди меня, Маша. Ты поняла. Жди-и-и…

А я вместо того, чтобы ответить ему позадористее и посолиднее, как отвечали все наши бабы, крикнула:

— Слушаюсь…

Вот так вот и пришлось мне послушание его всю жизнь выполнять.

После этих слов мать обычно плакала, искала таблетки от сердца и пила их по нескольку штук сразу.

Трудно и Андрейке было сдержать себя. В доме при матери он не плакал, но, выйдя на улицу, рыдал с надрывом, после чего становилось легче.

Рядом с отцовскими фотографиями висят цветные фотки, на которых Андрейка вместе с Валькой в день свадьбы расписывается в загсе. Он нежно держит жену за локоток, и та довольна и счастлива без ума. А на другой фотографии Андрей одевает ей кольцо и целует.

Пить не хотелось. Достав из кармана бутылку, кинул ее под стол. Вспомнился Дядя Добрый, распевающий божественное песнопение, и лицо его, одухотворенное и почтительно-святое, залитое дождевыми каплями.

«Как он просто и легко пел, — подумал он. — Есть же на свете люди».

И ему вдруг захотелось, чтобы сейчас, в эти горькие для него минуты, зашла в комнату его Валька, прежняя, добрая и веселая, какой она была в первые дни замужества. С улыбкой посмотрев на него, она, наверное, сказала бы:

— Прости, что я одета по-домашнему… — и, подойдя к нему, положила бы руки на плечи.

Он счастливо усмехнулся бы и, чуть убрав волосы, упавшие на ее лицо, поцеловал ее, а затем обнял, да так, чтобы ощутить на своей груди стук ее сердца.

— Разбойник ты мой, — улыбнулась бы она. — Ужасный разбойник!

Этим словом она когда-то любила его называть. И, прищурив глазки, подмигнула бы ему.

— Ну как я тебя сегодня разыграла? Здорово?

— Очень… — и он вновь обнял бы ее, а затем ему стало бы очень смешно. И ей тоже.

Затем, присев на кровать, они, понимая и принимая друг друга, стали бы вместе смеяться. Оказывается, Валька не злая, а, наоборот, понятливая и ласковая.

— Терпи меня… — смеется она. — Терпи…

Он хочет ей что-то сказать в ответ. Ведь он так рад, что они вновь вместе. Но именно от этого радостного волнения он не может вымолвить ни слова.

— Держись за меня… — смеется она. — Ты же знаешь, я не безразличная.

Окно приоткрыто, и слышно, как в темной листве стучит дождик. Что-то новое, манящее видит он в ее глазах, полных нежности и любви. И на душе вновь, как и прежде, легко и приятно.

— Ты не сердишься? — тихо спросила она.

— Нет, — улыбаясь, ответил он.

И ему вдруг показалось, что изба от ее присутствия вся засветилась. И не вечерний сумрак был в ней, а ясный день. Он отчетливо видел печь, расписную посуду на ней, иконы в углу, а чуть ниже, на маленьком столике, мамин чайник и самовар. Белый потолок сиял. А пол так сверкал, что по нему боязно было ступать.

«Неужели она все время будет такой?» — подумалось вдруг ему. Прежнего страха не было. Валька, его жена, была рядом.

— Пойду самовар поставлю… — сказала она. И, легонько встав, пошла к печи.

До чего же притягательна и заманчива была ее фигура. А розовенькое простенькое платьице, в которое она была одета, показалось ему самым лучшим и самым красивым. Вот она обернулась.

— Ты скучал по мне? — растерянно спросила она.

— Да…

— А ты знаешь, мне тоже здесь нравится, — сказала она и в каком-то смущении посмотрела на него.

«Пойми этих женщин…» — улыбнулся он. Ему казалось, что даже на таком расстоянии он слышит стук ее сердца. Как будто действительно они только встретились. Он не стал ничего придумывать. Он сказал ей то, что было у него на душе.

«А ты согласилась бы остаться здесь навсегда?»

За окном шумела листва. И вечерний воздух был приятен как никогда.

— Да… — ласково ответила она и добавила: — Я всегда буду с тобой.

Он в радости встрепенулся. Валя поняла его. От счастья он поднялся и кинулся к ней. Комната ярко освещалась электрической лампой, но он ничего не видел, кроме ее глаз. Наконец-то эти глаза поняли его мысли, чувства, душу.

Застенчиво улыбаясь, она смотрела на него. Губы полуоткрыты. Лицо счастливое. Сейчас он обнимет ее и прижмется к груди.

— Разбойничек мой… — смеется она. — Что с тобой? Неужели ты думал, что я не люблю тебя?

И хотя сердце его колотилось, но дышалось ему как никогда легко. В волнении он ударяется головой об печь, тут же, в испуге отшатнувшись и не замечая боли, осматривается. В неловкости Андрей обхватывает руками затылок. Комната по-прежнему пуста, в ней нет даже признаков того, что здесь была его жена. Тоска, чуть мучившая его до этого, вдруг охватывает душу. Радостные мысли, которым он начал было верить, оказались пустым видением. Как мог он до такого додуматься? Разве он не знал Вальку, ее характера и отношения к нему? В растерянности он подошел к окну и так раскрыл его, что земля и небо стали как никогда величавы, а он, наоборот, был смешон и жалок. Луна светила ярко. И листья деревьев серебрились.

Вокруг не было ни души. И некому было выразить ему сочувствия и сожаления. Он был одинок, и не просто одинок. В этот вечер ему показалось, что вся жизнь вдруг разом остановилась. Все нормальные люди в поселковых домах-коробочках живут, а он здесь словно заблудший мается. Он скучающе оглянулся, небрежно посмотрел на руки, на пустой стол.

«И некому поддержать, все жители умерли или выехали. Лешка-колодезник хоть и говорит правду, но пьяница, за стакан может продаться».

Ветер, залетев в окно, обрызгал Андрея дождевыми каплями. Он, вздрогнув, испуганно посмотрел в темноту. Деревья, калитка, забор и колодезный журавль показались ему очень большими и какими-то нереальными. Ночь наступила, и спрятаться от нее уже нельзя было.

Он торопливо выбежал из дому на улицу. Что происходило с ним, он не знал. Лужи поблескивали под ногами Он зажег спичку, и они зашевелились. Вначале нерешительно, а затем все смелее. Чьи это были глаза — дождя, земли или темноты, он так и не смог понять. Осторожно переступив через две лужицы, погасил спичку. Перед глазами стало еще темнее. Сняв туфли и носки, он закатал до колен брюки, захотелось постоять на траве босиком, словно в доказательство какой-то своей, только ему понятной правоты, ощутить влажность и мягкость земли. Несколько минут он так и стоял, и кровь его от этого вновь вся возбудилась. Этой радостью ему захотелось поделиться с темнотой, ветром и дождем. Но он вдруг вспомнил, что в соседнем заколоченном доме спит на полу Лешка. И он побежал к нему. Земля чавкала под ногами, он оступался и скользил по траве. Два раза упал, растянувшись во весь свой рост, один раз провалился в канаву, которую вырыли строители. Весь грязный и черный, точно негр, с блестящими лихорадочными глазами он предстал перед Лешкой. Став на колени, растолкал его. Тот, щуря глаза от яркого света, с обидой посмотрел на него.

— Дядь Леш, я босой, — в восторге прошептал Андрей. — Ты представляешь, босой. По земле ходил и стоял на ней, — и, взяв его за плечи, притянул к себе. Как здорово босиком стоять!

— Ты грязный… — испуганно вырывается от него Лешка и отползает в угол.

Андрей стоит перед ним на коленях. С одежды сочится и струится на пол грязная вода, делая под ним лужу. Руки его черны. В глазах исступленный восторг.

— Дядь Леш, снимите обувку, — шепчет он. — Я проведу вас по земле.

Хмель не покинул Лешку, но он хоть мало-мальски, пусть даже и инстинктивно, но соображает.

— Я не Иисус Христос, чтобы босиком ходить… — впивается он настороженным взглядом в Андрея. — За тобой что, гнались?