Изменить стиль страницы

Я не сводил взгляда с Дронова и от ярости комкал край материи, покрывавшей стол. «Вот такие тупицы с чугунными лбами, — думал я, едва сдерживая злость, — оскверняют лучшие идеалы. И безнаказанно, даже самодовольно разгуливают по земле среди людей. О, ходячая бездушная формула!»

Дронов качнулся теперь к Скворцову и благосклонно положил руку ему на плечо.

— Мы подумали, посоветовались с народом и решили оказать честь вашей бригаде. Мы посылаем ее в Сибирь, на стройку коммунизма. Вы должны гордиться таким доверием. Сибирь, тайга, Енисей, трудности... Это же настоящая романтика и всякое такое... Правильно я говорю, Гордиенко?

— Совершенно правильно, — опять согласился Петр. — Кто хочет высказаться по такому важному, я бы сказал, жизненно важному вопросу, прошу. Что же вы молчите? — спросил Петр строго. — Будорагин, тебе, кажется, не терпится произнести речь.

Трифон поднялся и тряхнул рыжими кудрями. Он долго, на виду у всех наливал воду из графина в стакан. Наполнив его, высоко поднял, точно намеревался произнести тост.

— Ты, Дронов, плохо нас агитируешь. Мы не желаем твоей романтики с приложением «всякого такого». Что это за штука «всякое такое»? Объясни. Тогда уж и станем решать: ехать или не ехать.

Легкий смешок покрыл последние слова Трифона, Петр постучал карандашом по пузатому боку графина. Дронов смахнул платком с губ дежурную ухмылку.

— Не понимаю, что нашли тут смешного? И ты, Будорагин, к словам не придирайся. Так можно испохабить все, так сказать, важные мероприятия. Мы вам этого не позволим. — Он обернулся к Петру. — Мы не начнем работу, пока ты, товарищ Гордиенко, как секретарь комсомольской организации управления и бригадир не наведешь порядок.

Сдерживать себя я больше не мог и вплотную подступил к Дронову. Я всегда ненавидел умников с мертвыми глазами и кислой ухмылкой. А заодно с ними и жизнерадостных комсомольских бодрячков, которые мыслят штампованными формулами, примитивными и стертыми от беспрерывного употребления, и говорят, как заигранные граммофонные пластинки. И прилагают все усилия, чтобы и другие так же мыслили.

— Эх ты, секретарь! — сказал я Дронову. — Нахватался казенных слов и каркаешь, как ворона. Романтика! Что ты смыслишь в романтике? Такие, как ты, — гири на ногах у комсомола. Тебе за парту сесть надо, поучиться, книжки почитать, жизнь понюхать, а потом идти к молодежи разговаривать.

Дронов частыми рывками вдохнул в себя воздух, точно собирался чихнуть.

— Как ты себя ведешь, Токарев? — прошептал он бледными, неживыми губами. — От тебя я не ожидал. Ты был у нас на хорошем счету.

— Просчитался ты, Дронов, — сказал я. — Повторять лозунги просто и старо.

Дронов сразу как-то примолк, растерянно замигал. обескураженный. На помощь ему пришел Петр.

— Токарев, сядь на место. — Он строго оглядел всех нас. — Правильно ли выразил Дронов свою мысль или можно было выразить ее другими словами, посвежее и поумнее — существо проблемы от этого не изменилось. Мы обязаны решить: едем мы в Сибирь или отказываемся от этой самой «оказанной нам чести»?

— Вопрос-то очень важный, дорогие товарищи. — сказал Скворцов.

— А как вы думаете, Григорий Антонович, ехать нам или нет? — спросил Серега Климов испытующе.

— Как думаю я? — В черных глазах Скворцова заиграли насмешливые светлые точечки. Он встряхнул плечами, точно хотел сбросить нелегкий груз лет, мешавший ему встать вровень с нами. — Поймите мои затруднения и огорчения, ребята. Вы самая лучшая бригада в нашем управлении. И мне до зарезу жаль отпускать вас. Но только потому, что вы самая лучшая бригада, я и должен отпустить вас. А вы, потому что лучшая бригада, должны ехать. Я бы на вашем месте и раздумывать не стал.

Кризис, о котором я все время думал, наступил, кажется, именно в этот момент. Я мысленно перенесся на тысячи километров отсюда, в сибирскую тайгу, в дикие, необжитые места, в невероятно напряженную жизнь. Боль во мне постепенно утихала...

— Почему должны, Григорий Антонович? — спросил Трифон сердито. — Почему, черт возьми, должны?!

Анка одернула его:

— Трифон, опомнись!

Он отмахнулся.

— Отстань! — и выжидательно, недружелюбно посмотрел на Скворцова.

Серега Климов подбежал к столу, суетливый, испуганный, крикливый.

— Я работаю честно, — заговорил он, исступленно жестикулируя. — Сил не жалею! Горю одной надеждой: комнату получить. Жениться хочу.

— Он уж и денежки скопил на обстановку! — крикнул кто-то.

Серега резко обернулся.

— А тебе завидно? Так зачем мне ехать в Сибирь! Не поеду. Не хочу!

— За тысячу верст киселя хлебать, — поддержал его Илья Дурасов.

— Неволить никого не станем, — сказал Петр. — Можешь оставаться.

Я оглядели красный уголок с порыжевшими плакатами на стенах, с телевизором в деревянном чехле под замком, с жиденькими цветами на окнах, подумал вслух:

— Здесь живем в бараке. Туда уедем, и там для нас — барак.

Трифон подхватил:

— А ты думал, что хоромы? А в это время какой-нибудь Каретин или Растворов будет пользоваться здесь всеми благами жизни. И нас же, так называемых энтузиастов, будут обзывать работягами, идиотами!

Грустная сочувственная улыбка Скворцова смахнула воинственность Трифона.

— Мне трудно тебе возражать, Трифон, потому что ты отчасти прав, — сказал Скворцов. — Вы действительно переедете из одного барака в другой. А они, плесень, будут жить удобно и беспечно. Это обидно и печально. Утверждать обратное было бы глупо и смешно...

Петр Гордиенко с горячностью перебил его;

— Да оглянитесь на Каретина и Растворова! Попробуйте жить так, как они, — и жизнь остановится на месте. Она превратится в стоячее болото, покрытое зеленой заразой. Не продохнуть!

Ребята примолкли, переглядываясь. Грозная взволнованность Петра, его убежденность покоряли.

— Но ты, Трифон, или ты, Алеша, — продолжал Скворцов, покачивая седой головой, — вы просто не смогли бы так жить, даже если бы вам предоставили такую возможность. И вы поедете в Сибирь. И будете жить в бараке, и будете вот так же, возмущаясь непорядками, нерадивостью бесталанных руководителей, рыть землю, класть кирпичи, возводить здания. На смерть пошлют — и на смерть пойдете. Они не пойдут, а вы пойдете! Жизнь не может останавливаться, ребята. Она должна двигаться вперед. Потому что во всех нас — другой дух, иная совесть, иное сердце.

— Григорий Антонович, миленький, правильно! — Анка вскочила и, вцепившись в плечо мужа, затрясла его. — Как хорошо вы говорите! Мы с Трифоном поедем. Хоть сейчас.

Трифон силой усадил ее на место.

— Замолчишь ты или нет?

Скворцов отыскал глазами Серегу, кивнул ему.

— И ты, Климов, поедешь.

— Не поеду! — крикнул Серега. — Ни за какие деньги!

Ребята развеселились.

— Вот за деньги-то ты и поедешь, — сказал «судья» Вася. — На деньги ты обязательно клюнешь!..

— Нет, не дождетесь! — Серега, демонстрируя свой протест, выбежал из красного уголка, но вскоре вернулся, — должно быть, испугался, оторвавшись от нас всех.

«Поедешь, — подумал я, поглядев на него. — И я поеду. Поеду туда, куда пошлют. — Я полностью соглашался со Скворцовым. — И на смерть пойду, если так встанет вопрос. На смерть во имя жизни. Нет ничего отвратительнее жизни для одного себя...»

— Я долго думал перед тем, как прийти на это наше совещание. — Волнение перехватило горло, и голос мой прерывался. — Нам надо расти, ребята. А строительство на Енисее даст нам для нашего роста, ну, просто невозможные возможности, если можно так выразиться! Новые условия жизни и работы, новые методы, новая техника и новые люди. Я еду, ребята. — Запнулся, как от внезапной боли, подумал: «Прощай, Женя...»

Я замолчал и некоторое время еще стоял у стола. Анка всплеснула ладошками.

— Алеша, миленький, как хорошо ты сказал!

Я обернулся к Дронову.

— Извини меня. Валя, — проговорил я. — Нагрубил тебе... Прости мою излишнюю горячность.