Сквозь приоткрытую дверь я заглянул в соседнюю комнату. Лиза отогревала дыханием руки, чтобы взять дочь и покормить ее. Копошащееся в кроватке крохотное существо и не подозревало, сколько оно принесло в дом покоя, тепла своим появлением на свет — связало всех одной веревочкой.
Семен — навсегда или на срок — остепенился, как любила выражаться мать.
Отец, я это уловил сразу, увидел в маленьком крикливом человечке смысл последних дней своей жизни — всходы и увядание слились в нерасторжимом единстве.
А Лиза...
Встречаются такие женщины: проходя мимо, они как бы оставляют след, незримый, но явственный, и долго и радостно живут потом в памяти: загадочный, без блеска, как сквозь туман, взгляд серых глаз, или едва внятный запах духов, или горловой приглушенный смешок в тени липовой аллеи, теплые косы на хрупких плечиках или перехваченный широким ремнем сильный и нежный стан...
Перемена, произошедшая в Лизе, бросалась в глаза. Простоволосая и тяжелая когда-то, вечно заплаканная, обойденная судьбой, желавшая умереть, она вдруг, точно вобрав в себя соки земли и солнца, расцвела и похорошела. Румянец согнал с лица бурые болезненные пятна, лишь на переносье сохранился мелкий бисер девичьих веснушек, весенней синевой загустели глаза, в движениях — медлительность и важность.
Одна мать как будто не менялась: какой была — хлопотливо ласковой, всем угождающей, — такой и осталась. Только чуть заметнее клонилась под грузом лет, выгибалась спина да шаркающие шаги помельчали.
— Слышишь, мать, — окликнул ее отец. — Алешку в Сибирь отсылают.
Мать присела на уголок стула, подогнулись колени.
— За что же тебя, сынок? Или он шутит?
— За непочтение к родителям, мать, — отозвался развеселившийся Семен.
Я объяснил матери:
— Посылают как лучшую бригаду.
Она взглянула недоверчиво, пальцы беспокойно комкали передник. Казалось, она сейчас заплачет.
— Лучшую бригаду из Москвы не вышлют. Не обманывай. Набедокурили что-нибудь.
— Честное слово, мама, не обманываю. Семен подтвердит;
Брат, пританцовывая вокруг стола, бросил со смешком:
— Какая бригада! Не смог удержать жену, вот и надо вытурить его из столицы вон. Такие растяпы здесь не нужны.
Я рванул его за плечо.
— Шути, да знай меру. — А матери сказал; — Вопрос еще окончательно не решен.
Мать привстала на носки и, ухватившись за мой пиджак, понизив голос, заговорила мне в ухо;
— Откажись, Алешенька, не соглашайся. Закатишься в такую даль — пропадешь!
Добрая издевка просквозила в голосе отца:
— По-твоему, так, мать: пускай другие закатываются, а мой сын пусть держится за подол. Чуждая твоя философия.
Мать распрямилась и отчитала его со строгостью: - Про других я ничего не знаю. У других свои, матери есть. Мне за своими сыновьями глядеть — вот и вся моя философия. Тебе, может, чуждая, а мне совсем не чуждая.
— Ну, пошла!.. — Отец пожалел, что затронул ее. — Сейчас скажет, что детей своих я не жалею, готов раскидать их по всему свету.
— И скажу...
— Говори. Кто тебя станет слушать? Тебе бы только всех жалеть, даже если эта жалость во вред им пойдет. Дай папиросу, Семен. — Закурив, отец сказал мне: — Мое слово такое: порознь с тобой нам жить плохо, Алексей, и матери и мне — ты у нас младший. И если особой надобности в твоей поездке не будет, оставайся. Если же встанет вопрос так, что ехать в Сибирь необходимо, отказываться не смей, от бригады откалываться тоже не смей. Поезжай.
— Не слушай ты его, сынок, не ездий в эту проклятую Сибирь. — Мать заплакала, точно уезжал я в эту «проклятую Сибирь» завтра.
Я обнял ее и тихо вывел из комнаты.
— Не волнуйся, мама, никуда я не денусь.
Мать вытерла краем передника глаза.
— Ребеночка бы вам с Женей надо было! — проговорила она. — Ребеночек вяжет людей, в один узел. Вон Семен пропащий был парень, а глядишь, привязался к дому. Чудо какое-то совершилось...
Я вспомнил наши с Женей разговоры про черненькую писклявую девочку с бантом на волосах, похожим на радар. Женя беспрестанно мечтала о ней. И сейчас пожалел, что не согласился тогда с ее просьбой.
Вглядываясь в меня, мать только сейчас приметила продольную полоску рубец над бровью.
— Что это, сынок? Раньше вроде тут чисто было. Уж не подрался ли с кем? — Она тихонько провела по шраму средним пальцем,
— На работе ушибся.
В кухню вошла Лиза в аккуратно подвязанном передничке.
— Постой тут немножко, Алеша, — сказала она, доставая из шкафа сковородки. — Первый блин тебе...
Петр переселился опять на старое место. Тетя Даша заявила, что мы широко живем, и пообещала подселить нам еще двоих.
— Подберу покультурнее каких, — сказала она.
Мы лежали по койкам, погасив свет. Молчали.
Мои думы о Жене принимали форму бреда. Она преследовала меня, как наваждение, неотступное, изнуряющее. Тоска доводила до отчаяния. Мне все время казалось, что я взвинчиваюсь на какую-то самую высокую, кризисную точку. Перенесу кризис, — и тогда начнется спад, душевное облегчение. Кризис не наступал, а тоска, по определению Трифона, все подкручивала гайки.
Внезапно прозвучавший в темноте голос Петра заставил вздрогнуть.
— Завтра сюда приедет Дронов. Надо что-то решать, Алеша.
— Насчет Сибири?
— Да.
— Я об этом не перестаю думать,
Во тьме, сгустившейся над моей головой после ухода Жени, вдруг пробился и замаячил вдали робкий лучик света. Он настойчиво рассекал мрак, раздвигая его в стороны, все шире открывая передо мной горизонт. Он сиял как надежда на избавление от страданий. Он как бы звал меня в далекий полет, и мне подумалось, что именно там, за лесами, за горами, находится великая книга Славы.
— А как ты считаешь, Петр? — спросил я.
Он приподнялся на локте. Во мгле расплывчато белела рубашка. Потом Петр закурил. Пламя спички слабо осветило озабоченное, похудевшее лицо с черными, налитыми тьмой глазницами.
— Ах, если бы не Елена!.. — Петр трудно вздохнул.
На другой день вечером наша бригада собралась в красном уголке общежития — человек восемнадцать. Остальные работали во второй смене.
Неунывающим бодрячком, чуть, пританцовывая, вошел Дронов.
— Здравствуйте, Григорий Антонович, — сказал он, увидев Скворцова. — Не забываете прежнего места жительства? И тетя Даша здесь? Ты вроде клушки возле цыплят...
За стол он сел домовито, по-начальнически растопырив локти. Пригласил сесть Петра Гордиенко и Скворцова,
— Как настроение, братцы? — заговорил Дронов. — Настроение бодрое — идем ко дну, да? — И рассмеялся. — Ничего, выгребем. Главное — выдержка, товарищи, огонек! Мне поручил побеседовать с вами управляющий трестом Лукашов Дмитрий Петрович. Это авторитетный товарищ, культурный товарищ, знающий товарищ. Пойди, говорит, поговори с молодежью, поддержи дух.
— О деле докладывай, — проворчал Трифон хмуро.
Дронов приосанился, голос, как бы выстуженный официальностью, задубенел на одном уровне, не снижаясь, не возвышаясь. Так обычно докладчики читают чужие слова и фразы, высушенные и потускневшие от бесчувственного к ним отношения.
— Как вам известно, в нашей стране в настоящее время развернулось крупное строительство во всех областях народно-хозяйственной и культурной жизни. На наших глазах вырастают промышленные гиганты — такие, что приходится только ахать и удивляться, буквально, товарищи, удивляться и ахать! Это, товарищи, не просто строительство гигантов — это зримые черты нашего коммунистического завтра. И мы смело можем сказать, что мы с вами не просто строители, но мы строители коммунизма. И гордимся! — Он чуть склонился к Петру. — Правильно я говорю?
— Совершенно! верно. — Тонкая ирония чуть сузила глаза Петра, затаилась в уголках губ, — Свежая и оригинальная мысль.
— Внимание партии и правительства, — продолжал Дронов, энергично взмахивая рукой, — в данный момент устремлено в космос. Мы вплотную занялись космосом, товарищи. Надо в конце концов понюхать, чем пахнет этот самый космос. А также наше внимание устремлено в Сибирь. Там такие делаются дела — уму непостижимо! Для таких делов там, в Сибири, нужны молодые энтузиасты, ударники, молодой задор. — Он достал платок и, словно после тяжелой работы, старательно вытер вспотевшую шею.