Изменить стиль страницы

— Я не осмелился попросить отсрочки долга. Иногда не решаюсь сказать человеку, что он мне мешает.

— Но это же не трусость, а обыкновенная деликатность! Прости, пожалуйста, я не догадался, что сейчас и я тебе мешаю. У тебя, наверно, на сегодня расписание занятий, и по часам?

— Да. Изучение английского языка. Перевод «Сентиментального путешествия». Рисование. Верховая езда, гимнастика. Чтение Ламартина, обработка «Детства», дневник. Но мы же еще сегодня увидимся!

— Ты сказал — детства?

— Да. Повесть «Детство».

— А Сережа или Митя знают? Или Маша?

— Нет. Не надо им писать. Сохраним в тайне. Может, еще ничего не выйдет.

Николенька плотно затворил за собой дверь. Ну и ну! Вот так «Левон, самый пустяшный малый»! Я не знал его. Совсем новый для меня человек. За три года, что мы не виделись, много воды утекло. Писали только о его легкомысленном образе жизни… Как у Кости Тришатного. Но ведь в Левочке столько противоречий!

Николенька не ошибался. Оригинальный мыслитель, стремящийся поправить Декарта, исповедующий философию воли, упорный систематик и рационалист, человек вполне земных и твердо поставленных целей в этот же вечер, в поздний час, до состояния экстаза молился богу. Правда, он молился о том же, о чем так часто думал и писал в дневнике. Он благодарил бога, он радовался прекрасному и высокому, что вложено в него, Льва Толстого, но ужасался всему низменному в жизни и в нем самом, призрачному и порочному. Да, жизнь то и дело оборачивается пустой и порочной своей стороной, возбуждая желание женщины, влечение к картам или все то же много сгубившее в нем тщеславие. Он страдал оттого, что живет не в согласии с собой, хотя, представлялось ему, быть может, и страдания необходимы… Он обращался к богу, не думая о том, что его бог — это отчасти он сам, его любовь к добру, его надежда стать нравственным, независимым и сильным духом.

В торжественный час молитвы он, как и в будние часы, и в часы размышлений, вырабатывал в себе человека.

И не только человека. Он и писателя вырабатывал в себе. И с тем же неистощимым упорством. Даже и в праздные мгновения, когда воображал себя гарцующим на коне перед восхищенными казачками.

Не служили ль ему как писателю и самые страдания и страсти, ошибки, слабости, отступления, подобно горючему в двигателе? Не были ли они, как и высокое и прекрасное в нем, как и сама борьба с собой, необходимой частью той бесконечной жизни, которая лепила из него писателя?

Глава вторая

ИГРА. «ДЕТСТВО»

1

Вечерами офицеры собирались и играли в штос, в ералаш. Лев сдерживал себя. Довольно того, что в Ясной он проиграл соседу, помещику Огареву, четыре тысячи и едва отыграл их. Да и без того наделал в России долгов на три с половиной тысячи и должен был через Сережу и зятя Валерьяна Петровича Толстого — мужа Марии Николаевны, сестры, — начать хлопоты по продаже деревеньки… Нет, игра не для него. Он дал Валерьяну твердое обещание расходовать не более пятисот рублей в год и не делать новых долгов.

Наблюдая лица играющих, их жесты, он вновь думал о своей повести из цыганского быта. Ее следовало довести до конца хотя бы для упражнения слога. При этом ему вспоминался цыганский хор и цыганка Катя, ее руки, глаза и то, как она, обнимая его, называла своей отрадой, говорила, что любит его одного. Положим, если взглянуть трезво, — вздор, хитрая и пустая болтовня! Но в цыганском пении много очарования.

Или ему приходило на память, как в Ясной он встретился с молодой крестьянкой и у них была близость, а потом он горько сожалел, потому что это противно христианской морали. Однако он не виновен, если ему почти двадцать три года, а он еще не женат…

…В полдень, несмотря на жару, Лев Николаевич отправился брать ванну из железистого источника. Здешние горячие воды были целебны, и Лев Николаевич лечил свой ревматизм, обострившийся после путешествия на Кавказ. Путешествие как-никак длилось почти месяц. Лечение шло хорошо, и он ощутил себя здоровым. Ноги не болели. Дикие окрестные камни, бегущие меж ними горячие и пенистые потоки сверкали на солнце. Возвращаясь, он сказал себе, что, если его станут приглашать или даже уговаривать играть, он откажется. Нет-с. Баста!

Во второй половине дня пришел молодой чеченец Садо Мисербиев, переводчик, живший неподалеку от лагеря, в ауле. Садо был черноглазый, смуглый, как и все чеченцы. Отец его был человек обеспеченный, но не давал сыну ничего. Обойдется сам! Что ж, Садо — джигит. Он уводил и продавал коней, и играл в карты, и снова совершал набег на чужие конюшни, но это считалось в здешних местах признаком молодечества. У Садо порой бывали немалые деньги, а в другой раз ни гроша, и вся его жизнь была сплошной риск. Но он известен был не только в лагере да в ближайших аулах. В Ставрополе его знали как участника весенних скачек. Это был такой наездник, что просто диво. Он приходил первым и получал крупные награды. В этом году ему вручили приз в триста рублей серебром, а это деньги! Понятно, они ненадолго удержались в его руках!

Садо суетился в ожидании игры, громко смеялся, не зная, куда приткнуться.

Стали собираться и офицеры. Среди них — Кнорринг, командир взвода 5-й легкой батареи.

Кнорринг, старый Николенькин приятель, где-то задержавшийся приездом в бригаду, вызвал у Льва настороженность еще до своего появления в лагере, до знакомства. Ничего дурного о нем Николенька не говорил. Но Лев с его склонностью к анализу сделал из отрывочных рассказов брата ряд заключений: Кнорринг — человек не светский (в то время Лев Николаевич придавал значение светскости); неумный, неосновательный. И вот Кнорринг появился. Лев, лежа читавший книгу, услышал, как за палаткой раздался мужской голос, и его, слишком чувствительного ко всякой фальши, резанула та искусственная простота, грубая, неуместная, просто неловкая фамильярность, с которой новоприбывший поздоровался с его братом: «Здравствуй, морда!»

Николенька представил их друг другу. Лев кивнул, не поднимаясь с места. С одного взгляда он оценил хороший, но непропорциональный рост офицера: удлиненное туловище. Лицо у Кнорринга было скуластое. Большие глаза.

Обращаясь к младшему Толстому, Кнорринг почему-то прибавлял к словам особую частицу, чего не делал в разговоре со своим товарищем. Он спросил, надолго ли граф приехал, и произнес: «Надолго ли-с?..» Лев ответил, не отрываясь от книги: «Не знаю».

…Началась игра. Лев Николаевич стал возле Садо. Он наблюдал. Он заметил, что чеченец не знает ни счета, ни записи. Эти господа, эти храбрые офицеры бессовестно обманывали его! Лев глядел на них. У него раздувались ноздри. Где-то там, в груди, подобно кипящим струям Горячеводска, побежал, свергаясь с камней, горячий поток. С губ едва не сорвалось громкое: «Мерзавцы!» Лишь воспитание да то, что он был здесь гостем, удержало его.

— Тебя обманывают, Садо, — шепнул он. — Брось игру!

Садо отрицательно мотнул головой. И тут же проиграл.

— Давай я за тебя… — сказал Лев Николаевич.

Садо, блестя глазами, повернулся к нему всем корпусом, передал карты, подвинулся, давая место.

Лев старался запомнить карты, падавшие на стол. Гм. У него выработалась на этот счет память. Он играл осторожно, расчетливо. Особой удачи не было, почти что баш на баш, но Мисербиев остался при своих. Даже с прибылью. Подвижное лицо чеченца отражало полное довольство жизнью. Садо гордился своим нежданным товарищем.

— Не сыграете ли, граф, сами-с? — сказал Кнорринг с усмешкой в карих, несколько неподвижных глазах. И Леушка, Левон, забыл о своем запрете.

— Можно, — согласился он.

Счастье изменило ему с первых же ходов. Вздорная шла карта, нелепая. Как нарочно. И тут же обычные остроты: «Кому не везет в карты…» Скоро он проиграл все свои наличные: двести рублей серебром. В игре деньги плывут, как щепочки. Их уносит течением… А собирался экономить!

Офицеры насторожились. У Льва было еще сто пятьдесят рублей Николенькиных. Тот ровный огонь, что витал над головой и горел в сердце в часы молитвы, сменился в нем неутолимым пламенем игрока. Он не мог остановиться. Только вперед. Без памяти, без рассудка. Партнеры постепенно выходили из игры. Лев остался один на один с Кноррингом. Бывают минуты неистового желания поставить слепой случай себе на службу.