Изменить стиль страницы

Господь милостив, подумал Флигер. Жизнь иногда бывает хуже смерти.

— Человечество забудет о Гамлете, — продолжал Пустай, с достоинством выпячивая нижнюю губу. — Быть или не быть — этот вопрос утратит всяческий интерес. Этот основной противовес человеческому существованию утратит свою причину. Утратит свое значение и дилемма — иметь или не иметь. Ведь кому и зачем нужны будут материальные богатства лицом к лицу с бессмертием?! Народы наконец-то станут свободными. Человечество впервые переступит границы своих возможностей. Все существовавшие до сих пор вопросы вытеснит единственный и самый существенный: что дальше?

Флигер постепенно осознавал, что имеет дело с умалишенным. А может быть, нет? Он молчал, боясь шелохнуться, боясь вздохнуть, и ему хотелось остановить биение своего испуганного сердца.

— Я знаю это слишком хорошо, — сказал Пустай с неожиданной печалью в голосе. — Дело в том, что я и сам вечный. Не знаю, понятно ли вам это. Вечный. — Он помолчал, словно желая, чтобы смысл сказанного вошел поглубже в сознание гостя.

— То есть как вечный? — спросил совершенно сбитый с толку Флигер.

— Вечный, — повторил терпеливо Пустай. — Я живу вечно. С самого сотворения мира. Я живу на этой планете так же давно, как ее самые древние скалы. Я смутно помню своих собратьев, с которыми вместе охотился на мамонтов и жил в пещерах. Я прошел через всю историю человечества, как вы проходите по вагонам поезда. Я участвовал в бесчисленных войнах, я видел смерть миллионов людей. Кое-что я помню, что-то уже стерлось в памяти. Знаете, ведь годы похожи один на другой. Одно я знаю определенно: я несчастлив.

Флигер поглядывал на дверь, размышляя, как бы ему проскользнуть мимо хозяйского кресла, которое стояло у него на пути. Но когда Пустай сделал паузу, тишина смутила его, и он быстро затараторил:

— Да, да, ну, конечно же…

Но Пустай вообще не обращал на него внимания.

— Я знал нескольких прекрасных людей, которые желали добра человечеству, но знал также и двух-трех безумцев, которые желали захватить мир или же спасти его. А это — то же самое сумасшествие, — он говорил сипло, а в перерывах между фразами шумно набирал воздух. — Я присутствовал при том, как Александр Македонский отправился из Малой Азии покорять мир, видел роковые заблуждения Цезаря и Клеопатры, безумство Нерона при виде горящего Рима, начало летоисчисления и мученичество христиан, я видел революции и перевороты, Возрождение и первые республики, видел смерть Яна Люксембургского, восхождение Наполеона и триумф Верди, я пережил многих диктаторов, министров, вождей, множество войн, прокатившихся по миру, начиная с атомной бомбы и кончая прорывом в космос. Я пережил столько любовей, что они утомили меня до отвращения. Уходили мои друзья и враги, и я совсем перестал обращать на это внимание…

Флигер чувствовал, как у него напрягаются мышцы на ногах, он готовился к побегу.

А Пустай тем временем продолжал:

— Я покинут всеми, и мое одиночество граничит с единственным ощущением, которого я еще не пережил — со смертью. — Он вздохнул, и в легких у него захрипело. — Иногда я думаю, что человечество не заслужило бессмертия, — размышлял он, углубившись в себя. — Потому я и пытаюсь найти ответ на этот единственный и главный вопрос: что дальше? Я не уверен, что человечество сможет вынести бремя собственных возможностей. Потому я ищу и спрашиваю, потому я и написал вам. Но вижу, что вы не принесли мне ответа. Вы смертны. Вы пришли спрашивать, а не отвечать.

Он, насупившись, посмотрел на Флигера, который словно почувствовал на губах ледяной привкус смерти, а затылок у него похолодел так, словно кто-то приложил к нему мокрую холодную тряпку.

— Времени у меня достаточно, — бормотал Пустай. — Я не тороплюсь. Возможно, все-таки найдется кто-нибудь, кто однажды ответит мне. Время, в моем случае, не играет никакой роли…

Он, конечно, продолжал бы еще и еще, но Флигер не выдержал. Он напрягся, как пружина, и вылетел из кресла. Промчался мимо апатичного хозяина, выбежал в темный коридор, а оттуда — во двор. Он чуть не пробил калитку насквозь, выскочил на улицу с гулко бухающим сердцем и мчался до самой автобусной остановки, где только и смог перевести дух. Вид теплого солнечного дня несколько успокоил его, но когда он садился в автобус, его преследовала маниакальная идея: уйти ли из этого мира еще сегодня или только завтра? Во всяком случае, безусловно раньше, чем Пустай найдет свое лекарство от смерти.

3

И придут наши дети img_15.jpeg

Директор комбината Юрай Матлоха вместе с главным инженером Добиашем стоял на берегу невдалеке от сточной трубы, несущей отходы в Грон. В мелкой воде топтались несколько рабочих в блестящих непромокаемых плащах и высоких резиновых сапогах. Их беспорядочные усилия что-то предпринять были, конечно, безрезультатны: вся поверхность реки, куда достигал взгляд, была затянута толстым мутным слоем масла. Оно скапливалось на выступающих островках, цеплялось за растения, корни деревьев, камни и берега, перемешиваясь с водой и грязью.

Директор неотрывно смотрел на эту колышущуюся пленку.

— Как могло это случиться? — сорвалось невольно у него с губ, хотя вопрос этот был совершенно лишним.

— Все, должно быть, случилось ночью, — повторил Добиаш. — Но обнаружила это только утренняя смена.

— Так почему же не перекрыли отток?

Мартин посмотрел на директора, как врач на недисциплинированного пациента.

— Пытались…

Директор хотел было схватиться за голову, но, однако, сдержался и медленно, придавленный неимоверной усталостью, повернулся к Добиашу.

— Надо определить причины аварии. Возьми это на себя. Определи размеры аварии, прикинь, какой убыток нанесет разлившееся масло. Немедленно свяжись с предприятиями, которые в нижнем течении Грона черпают воду из реки. Предупреди их. Сообщи в инспекцию водного хозяйства. — Он помолчал и добавил: — Вот уж обрадуются!

Он повернулся, но остался стоять на месте и пустыми глазами смотрел на погибающую реку.

— В область и в министерство я сообщу сам.

Когда они сели в машину и мотор заурчал, Мартин глянул сбоку на измученное лицо директора.

— Может быть, позвонить в редакцию «Форума»? Ведь случилось все точно так, как предсказывал тот журналист.

Юрай Матлоха не шелохнулся, хотя у него было ощущение, что где-то глубоко внутри у него тикают часы со взрывным устройством и что бомба вот-вот взорвется, разнесет на молекулы все внутренности и развеет все это по ветру. Его начало лихорадить, и ему стало казаться, что он весь дрожит, как простейшая амеба в студенистом растворе. Он заставил себя собраться. Упоминание о репортаже в этой ситуации он воспринял как оскорбление, злость поднималась в нем, рвалась наружу, но где-то в самом зародыше, на самом дне этой ядовитой лавины, готовой захлестнуть его, зарождалось сомнение, похожее на страх, признание своей ошибки, своего поражения. Этот Добиаш! Ведь он любил его, доверял ему, в конце концов, подумывал о том, чтобы назначить его своим преемником, когда уйдет на пенсию. Добиаш был директорским любимцем, Матлоха не стыдился проявлять перед ним и свой страх, и сомнения в редкие минуты слабости, он был единственным человеком, перед которым можно было обнажить свою душу и перед которым можно было признать, что и он, директор, уязвим.

Матлоха прекрасно отдавал себе отчет, что однажды ему придется уйти из Буковой и что его место займет молодое поколение, уверенное в себе и безжалостное к ошибкам отцов. Он знал, что такое время непременно наступит, но думал об этом как человек, думающий о смерти: она есть, мы знаем о ней, все там будем, но это нечто столь отдаленное и нереальное, как планеты на самом краю солнечной системы, которые мы изучали когда-то, и знаем, что они находятся где-то на периферии галактики и никто их еще не коснулся.

И вдруг, у него даже перехватило дыхание, он понял, что эта минута уже пришла, вот она, здесь, и он вынужден будет уйти, даже не из-за аварии, и пустить в свое кресло другого, может быть, именно вот этого Добиаша, который сейчас с наивной наглостью спрашивает его, не позвонить ли в редакцию «Форума».