Изменить стиль страницы

Костя мгновенно остановился, грудь его внезапно завалило огромной тяжестью. Он не мог дышать.

«Нет, нет!.. — как всегда в минуты таких размышлений, огнем зажглось в мозгу. — Нет, это невозможно!.. Этого не будет!..»

Он быстро пошел дальше, не видя ничего вокруг. Он знал, что Ленинград накрепко заперт, что ленинградцы никогда не сдадут своего города, не впустят врага. Но все же уверенность эта не подавляла тревоги. Зачем он не остался с Леной? Разве в Ленинграде не тот же фронт?

Он круто повернул назад.

На площадке, в стороне от госпиталя, выстроился транспорт, готовый к возвращению в санбат. На новые трехтонки грузили ящики с медикаментами, кипы одеял и белья, столы и шкафчики.

У одной из машин стояла Шурочка. Шинель сидела на ней неуклюже, будто маленькая девочка надела отцовскую одежду.

— Вы куда? — удивился Костя.

— Домой, товарищ военврач.

— То есть, куда домой?

— В медсанбат.

Костя рассердился.

— Вам надо в тыл. Лечиться.

— Я здорова, товарищ военврач.

Шурочка волновалась, голова ее заметно подергивалась. И худенькая рука, когда она козыряла, также дрожала.

Бушуев, в шинели и с узелком в руках, неожиданно вытянулся перед Костей.

— Явился в ваше распоряжение, товарищ военврач.

Подстриженный и помолодевший, он хитровато улыбался:

«Что, мол, какие у тебя основания не взять меня?»

— Надо и вам, Бушуев, в тыл. Лечиться… — сказал Костя, поглядывая на видневшуюся из-под фуражки повязку.

— В санбате, товарищ военврач, долечимся, — улыбаясь ответил Бушуев.

— Садитесь, — махнул рукой Костя.

Скоро машины, соблюдая установленный интервал, растянувшись на добрый километр, двинулись в путь.

III

Еще задолго до войны Лена часто видела один и тот же сон: будто идет она по своей Гагаринской улице и над ней внезапно появляются гудящие черные машины и быстро покрывают все небо почти до самого горизонта. Машины спускаются совсем низко и вдруг выбрасывают блестящие голубые, розовые, зеленые шары. Падая на улицу, шары эти с грохотом взрываются, высоко, насколько видит глаз, подбрасывают многоэтажные дома, и они рассыпаются фонтаном обломков, камней, земли. Люди бегут вдоль улицы, и с ними вместе бежит Лена. В лицо ей дует горячий ветер, впереди стреляют оранжевым огнем узкие длинные орудия. Она бежит в жестоком испуге, стремясь укрыться в знакомом подвале совсем уже близкого дома, но огромная черная машина спускается над нею, из круглого отверстия вылетает красный шар и, грохоча, шипя, разрывается у самых ног. В грудь ударяет сноп огня. Лена умирает, и, умирая, она успевает подумать: «Убита… Что будет с папой?..» — и просыпается. Кругом спокойно и тихо, и она уже понимала, что все это было только во сне, но тоска еще давила грудь. Лена, как в детстве, бежала к старой няньке и шепотом рассказывала об ужасном сне. И Мокеевна, прижимая ее к себе, неизменно отвечала:

— Страшен сон, да милостив бог… Не бойся, девочка, спи.

Лена часто видела этот сон и всегда долго оставалась под его тягостным впечатлением. Изредка содержание сна несколько изменялось, и тогда вместо черных машин появлялись бегущие по улицам немцы с неестественно красными лицами, с большими фашистскими знаками на железных касках. Они оглушительно стреляли из громадных, похожих на большие зенитные орудия, черных автоматов. Длинная пуля попадала в самую середину груди, и рана быстро расширялась, становилась круглой и большой, воздух с шипением вырывался из легких. Лена широко раскрывала рот, мучительно хотела крикнуть, но голоса не было, даже шепот не получался… И, проснувшись, она в испуге снова бежала к няньке, и та тихонько крестила ее под одеялом и говорила:

— А ты поменьше газет читай и радива не слушай.

Но Лена читала газеты и слушала радио. И все, что делали фашисты в Польше, Франции, Бельгии, Греции, Югославии, остро врезалось в память. Убийства тысяч людей, злобная бомбежка Варшавы, Лондона, Белграда, чудовищное разрушение Честерфильда, Бристоля, Ковентри, Манчестера, тысячи злодейств во всех государствах Европы, — все отлагалось где-то в глубине мозга, в далеких тайниках сердца.

И вот сейчас эти сны, так часто охватывавшие ее ледяным холодом, стали страшной действительностью. В течение первых двух с половиной месяцев войны ни один вражеский самолет не сумел пробиться сквозь воздушные заграждения. Но в сумерки одного из первых осенних дней, скрываясь за густой цепью больших плотных облаков, враг впервые прорвался в город. Двенадцать бомбардировщиков, внезапно вынырнув из-за длинной черной тучи, завывая, понеслись над улицами, переполненными людьми. Лена видела их над самой своей головой, слышала совсем близко завывание моторов. Все останавливались, рассматривали стремительно проносившегося врага. Все жадно слушали близкие и далекие удары зениток, наблюдали за ложившимися у самых машин белыми дымками и уходили во дворы только после строгих окриков. И Лена также оставалась странно спокойной, будто эти машины нисколько не были похожи на те, что она видела в своих снах, и ничем ей не угрожали. Она вошла в какой-то подъезд лишь тогда, когда раздалось один за другим несколько взрывов, от которых под ногами качнулась земля. Но она сейчас же вынула из портфеля пропуск и вышла на улицу.

Со стороны Лиговки черно-серыми клубами поднимался густой, непроницаемый дым. Он закрывал всю южную часть неба, поднимался до самого центра и клочьями уплывал в стороны. Жирный чад окутал, казалось, весь город. Сумерки стали быстро сгущаться, словно приближалась неожиданная ночь. Но на улицах было странно спокойно, будто где-то далеко случился обычный пожар, и только собравшиеся у ворот обсуждали: где и что произошло?

Люди называли десятки различных улиц, спорили, но не было и тени испуга, — того, что вносит смятение, растерянность, переполох. Лена быстро шла, почти бежала к своему госпиталю и у всех ворот видела одну и ту же картину — группы санитарной и противопожарной помощи. На крышах стояли застывшие фигуры людей. Шумно носились мальчишки, неподвижно темнели трамвайные вагоны, машины. Когда же раздалась приятная музыка воздушного отбоя, — все вдруг сразу бурно зашумело, зазвонили пронзительные трамвайные звонки, загудели моторы.

Придя в госпиталь, Лена позвонила домой Мокеевне, успокоила ее, спросила, нет ли писем. Услышав в ответ привычное «нет», она принялась за работу.

В госпитале шли вечерние операции.

В большой операционной, бывшей хирургической факультетской клиники, за столом, у которого всегда работал профессор Беляев, стояла Лена. Готовая пройти тонким пинцетом в круглое, только что выдолбленное в начисто выбритом черепе отверстие, она напряженно вглядывалась в затянувшуюся крохотную ранку мозга, чтобы из глубины ее изъять едва видный осколок. В операционной было светло, на рабочее поле падал широкий белый луч рефлектора, тихо позвякивали инструменты. Казалось, белоснежная комната прочно отделена от остального мира толстыми стенами, плотными клеенчатыми портьерами, всей атмосферой белой чистоты и редкой тишины. Лена слегка кивнула наркотизатору, и тот молча прибавил в маску хлороформа. Она протянула руку, и сестра так же молча подала ей пинцет. Старой операционной сестре приятно было работать с Леной, — она узнавала знакомые жесты, движения, очень похожие на все, что делал ее любимый профессор. Было тихо, как в совершенно безлюдном помещении, только редкий тоненький звон брошенного инструмента, смягченный марлевой салфеткой, робко нарушал тишину. Лена осторожно прошла в тоненький разрез мозга, ощутила чуткими кончиками пинцета твердое тело и осторожно распустила их, чтобы ухватить ускользающий осколок.

В этот самый миг за окнами завыло, протяжно прокатилось, как близкий гром. Дом качнулся в одну сторону, потом в другую. Качаясь, он раздробил стекла и безжалостно, с трескучим звоном вышвырнул их на улицу. Воздушная волна надула, как паруса, белые клеенчатые портьеры. Ветер, отхлынув, потянул за собой тяжелые оконные занавеси.