Изменить стиль страницы

Чем же они были характерны для всего процесса литературы в целом? Ответить на это в пределах одного абзаца невозможно; писать общие слова не хочется. В критических статьях и дискуссиях, подводивших итог десятилетию, обращалось внимание на различные, разнохарактерные стороны литературы 70-х. Критики много спорили и о так называемой «литературе эпохи НТР», и о «деревенской» прозе, — противопоставляя ей как литературу о производстве, так и «городскую» прозу, спорили о «прозе быта и бытии прозы», о мифе и притче и о многом другом. Но одно оказалось бесспорным, в одном сошлись: в проблеме личности. Необычайно углубилась — именно в 70-е годы — трактовка человека как личности, имеющей массу измерений. Какие бы жанры, какие бы стилистические направления в прозе 70-х мы ни взяли, мы всегда столкнемся с проблемой человека и его выбора. Ведь нравственность в целом и заключается в решимости человека сделать выбор и в верности этого выбора. Просто, как дважды два четыре. И — невероятно сложно, посложнее самой высшей математики, так как в жизни, в отличие от математики, ничего нельзя исчислить до конца.

Гранин пришел в литературу из техники. Он сам окончил технический вуз, работал инженером, поступил в аспирантуру — и …стал писать прозу. Так сказать, лирик, получившийся из физика. Первые его вещи — и особенно роман «Искатели» — сразу сделали его имя известным. И среди «физиков», и среди «лириков», чьи «сражения» пришлись на середину пятидесятых, он был своим.

После романа «Иду на грозу», имевшего заслуженный успех, появились произведения, которые можно объединить по тематической близости в определенные циклы. Такими циклами, например, можно увидеть «военные» повести («Наш комбат», «Клавдия Вилор»); повести об ученых, развивающие главную тему Гранина («Кто-то должен», «Однофамилец», «Выбор цели», «Эта странная жизнь»); повести-путешествия («Сад камней», «Обратный билет»). Не так давно опубликован Граниным новый роман «Картина».

И в каждом произведении взгляд писателя остро нацелен на одну волнующую его проблему; Гранин рассматривает ее почти в упор, досконально, под микроскопом. Главное средство, используемое писателем, — это прежде всего внимательнейший, въедливый анализ, иногда кажущийся почти лабораторным, исследовательским. Возникает порою такое ощущение, что Гранин использует методы, присущие скорее математике или физике, нежели литературе. Таков, например, нравственный «эксперимент» в повести «Наш комбат».

Действие этой повести развивается сразу в двух временных пластах.

Герой, «я», от имени которого ведется повествование, через два с лишним десятилетия после войны встречается со своими тремя фронтовыми товарищами, с которыми связаны самые тяжкие месяцы ленинградской блокады — с октября 1941-го по май 1942-го. Один из товарищей был тогда командиром его батальона.

Прошло много лет, люди изменились, постарели: «Время стерло и меня. Мы… были стерты до безликих встречных. Каждый из нас ушел в чужие», — с грустью замечает рассказчик.

И тем не менее память о прошлом очень сильна, тем более память о прошлом героическом, о том времени, когда, воевавшие вместе, они стояли насмерть: «С годами он (комбат. — Н.И.) становился для меня все лучше и совершеннее, я написал очерк о нем, вернее — о нашем батальоне, и о Володе, и о себе, но главным образом я имел в виду комбата. В этом рассказе все были хорошие, а лучше всех был комбат. На самом деле среди нас были всякие, но мне было не интересно писать плохое о людях, с которыми вместе воевал. Через них я изумлялся собственной силе. Очерк мне нравился. Комбата я теперь помнил, главным образом, таким, каким я его написал, хотя я старался ничего не присочинять».

С первых же страниц повести звучит тревожная нота — «тогда» и «теперь». Тогда — война, спайка; прошлое, выросшее в самолегенду о людях необычайной силы и красоты, бесстрашных воинах. Это — правда, которая живет в людях. Тревога вот с чего начинается — он, комбат, поседел, сгорбился, пополнел, в руках болтается какая-то авоська. Несовпадение образа — щеголеватого, «ах какого красивого», стройного, лихого комбата — с теперешним земным, грузным, усталым от жизни.

Романтика войны. И — грубая реальность повседневья.

Все в теперешнем комбате раздражает рассказчика, «все в нем было не то. Все казалось в нем скучноватым, никак не соответствовало, не сходилось с задуманным нами когда-то. И эта обыденность, вроде бы стертость, запутанная мелкими морщинами от школьных хлопот; эта заурядность неотличимого от всех остальных…»

Гранин как бы выворачивает человека наизнанку, дает нам его полную внешнюю противоположность тому, романтически-прекрасному, героическому. Что Сейчас можно разглядеть в этом пожилом человеке от того, прежнего? Да ничего. Тот, прежний, в сознании окружавших, был недосягаем. Это был уже не человек, а — монумент: «За двадцать с лишним лет образ комбата выстроился, закаменел, он поднялся великолепным памятником, который я воздвиг на своей военной дороге, он стал для меня символом нашей героической обороны. А теперь появляется этот самозванец в небесном галстучке…»

Все четверо едут в машине на пятачок, где шли тяжелейшие бои в ту военную зиму 1941/42 года.

Не только сам комбат, его образ, но и образ того времени «забронзовел», стал монументальным в сознании товарищей. И Гранин начинает — вместе с так негероически, неимпозантно выглядящим комбатом — «оттаивать» это время, постепенно приближая к героям повести — и одновременно к читателю — реальные события прошлого.

«Домашность», сугубая штатскость облика комбата программирует и неромантическую «домашность» его поведения. Старым, немодным карандашиком пишет он на мраморном обелиске, поставленном на месте военного кладбища, фамилии погибших.

Вместе с комбатом идут они и к проклятому «аппендициту», вклиненному в нашу оборону укреплению немцев. Этот «аппендицит» штурмовали без конца, без конца ходили в атаку и откатывались, подбирая мертвых. «Аппендицит» отнял лучших.

Сейчас найти его на поле, где ребятишки играют в футбол, на поле, заросшем «вялой, жирной» (страшная деталь!) травой, где «все съедено ржавчиной времени», очень трудно.

Только комбат, с горечью думает рассказчик, помнит дорогу в ту военную зиму. Но, оказывается, комбат помнит не только дорогу. С годами возник в нем новый, глубже мыслящий человек, Он помнит и то, что тогда, в военное время, казалось мелочью, не стоящей внимания, — ну, подумаешь, отобрали молитвенник у верующего солдата!

«— Любой из нас натворил немало глупостей, — сказал я комбату. — Что мы понимали?

Он долго молчал, потом сказал неожиданно:

— Ишь, как у тебя просто. Ничего не понимали, значит — все прощается?»

Для комбата война не кончилась, И он, как человек, отнюдь не стал «памятником себе», не забронзовел. Да, он изменился, но постоянно в сознании своем возвращается к тем тяжелым испытаниям, судит все по новому, человеческому счету. И этим он сбивает рассказчика с элегически-ностальгического, просветленного тона, лишая его воспоминания флера этакой возвышенности, заставляя взглянуть на прошлую ситуацию иначе. Это раздражает товарищей комбата.

Они тоже постоянно вспоминают прошлое, но скорее как-то легендарно-анекдотически, высвечивая что-то либо безусловно героическое, либо — забавное. «Но кому нужна была точность? Так куда было интереснее — это была одна из тех легенд, которые бродили по фронту… Прошлое притирается, обретает ловкий овал…»

Комбат же — не из тех, кого этот «ловкий овал» устраивает. Он — бескомпромиссен в оценке происходившего, которое для него столь реально и живо, что не только не нуждается в приукрашивании — такое приукрашивание оскорбительно. Точность — вот чего хочет комбат. Истина — вот чего он жаждет. И пусть при этом откроется отнюдь не самая приятная правда о неверном расчете комбата, повлекшем страшные человеческие потери.

Тут и заключен главный нерв повествования: частный, казалось бы, вопрос о непродуманном наступлении ведет к проблеме исторической правды. Действительно, что изменится, если все начнут рвать на себе рубаху? Не проще ли, не лучше ли все оставить на своих местах? Ведь люди вели себя героически? Да. Значит, все «соответствовало историческим требованиям»?