Изменить стиль страницы

Капала вода из крана. Пахло укропом и яблоками. Ночью каждая вещь жила для себя, становилась заметной. С высокой чашки улыбались пионеры. Чашку подарил Леня Самойлов. На домашние вещи Кузьмин не обращал внимания, вещи появлялись и исчезали — случайные спутники бивачной его жизни. А вот, оказывается, чашка — не просто чашка, она еще память о Лене, и, глядя на нее, можно припомнить тот день, когда Леня подарил ее, как принес, и какой он был, и где это было. Чашка хранила в себе, оказывается, массу воспоминаний, как живое существо. Без чашки ничего не сработало бы, не припомнилось…

Послышались шаги. Кузьмин подобрал босые ноги. Вошла Надя, заспанная, в халате, присела к столу, жмурясь от света. Зевая, рассказала, кто звонил, про ребят. Сама ни о чем не спрашивала. Смотрела, как ест. Глаза ее, даже заспанные, выделялись на лице резко и сильно. Еще раз зевнула недовольно и протяжно. Кузьмина взяла досада — могла бы поинтересоваться все же, где был так долго.

— Что же, до сих пор заседали? — спросила она равнодушно. — Что это за конференция?

— Математическая, — он достал программу. — Научная.

Она перелистала, скучая.

— Тебе-то там зачем?

— Пригласили.

— Время только терять, — категорично заключила Надя. — Дергают зазря.

Кузьмин не то чтоб улыбнулся, улыбка выскользнула, он не успел ее удержать.

— В самом деле, — она внимательно всмотрелась в него. — Ты-то какое отношение имеешь?

Капля звучно ударила в раковину, и снова, еще громче. В самом деле, думал Кузьмин, какое я имею отношение, я, нынешний… Сон ушел из Надиных глаз. Она обеспокоенно выпрямилась, словно прислушиваясь.

— Это верно, — сказал Кузьмин. — Никакого отношения. Так… забавно было.

— Что забавно?

— Знаешь, кого я там встретил? Лаптева!

Выщипанные брови ее поднялись, кожа на левой, обмороженной щеке натянулась, покраснела. Это произошло в гололед, на Дальнем Востоке, когда Кузьмин заставил ее ждать на сопке вертолет с оборудованием.

— Лаптев… Лаптев… тот самый? Что долбал тебя? Он еще жив? — Она засмеялась, напряжение медленно покидало ее. — Узнал он тебя?

— Кажется.

Она вслушивалась не в слова, а в интонацию его голоса, и это беспокоило его. Он почувствовал, как трудно ему укрыться, она знала все его уловки и приемы.

— Узнал, узнал! Вот оно что… то-то, я вижу, ты не в себе. Ну и что он тебе сказал? Напомнил… И ты расстроился. До сих пор забыть не можешь. Не стыдно? — Она успокоенно зевнула, потянулась, халатик распахнулся, и Кузьмин увидел, как проигрывала она перед Алей. С оптическим увеличением проступили тонкие морщины на шее, блестящие нити седых волос. Набегал второй подбородок. И ему было больно оттого, что она старилась. Потому что эти морщины были его морщины, и ее тело, руки — все это было уже неотделимо от него самого.

«Как моя работа, как прожитая жизнь, или нет — нажитая жизнь. Сменить — значит, наверное — изменить. Как предательски схожи все эти слова…»

Зрение его чудесно обострилось — он увидел мелкие трещины на стене, распухшую больную ногу Нади, синие тромбы на икрах, и в то же время видел мелькающие ее молодые ноги в шиповках над гаревой дорожкой стадиона, он видел следы своих былых поцелуев на ее плечах, на груди, и шрам от грудницы, и следы беременностей и болезней. Ясновидение это было неприятно. Мучительно было видеть себя на коленях, когда он стоял, охватив ее ноги, и молил прощения, и когда она его простила, он нес ее на руках по упруго-дощатому тротуару под огромными морозными звездами и был так счастлив…

Куда ж это подевалось? За что, за что он ее так давно не целует?

Он чувствовал, как от этого странного видения все вокруг меняется, и понимал, что жизнь его тоже должна измениться. Это было странно, потому что он-то как раз старался оставить ее неизменной.

Он поднялся, расправив плечи до хруста, потер глаза, словно бы собираясь спать. Ему хотелось подойти к Наде, обнять ее, но подойти вот так, ни с того ни с сего, оказалось невозможно. С удивлением он обнаружил какое-то препятствие. Что-то наросло за эти годы. Искоса он взглянул на Надю: она точно прислушивалась к недосказанным его словам, беспомощно и встревоженно. Но, странное дело, глядя на нее, Кузьмин думал не о том, от чего он заслонил Надю, а чего он лишил ее, — она и не подозревает, сколько бесплатных даров, какая красивая новая жизнь не досталась ей… В горле у него запершило, он заставил себя разгладить лоб, разжать губы, сделать веселое и сонное лицо, он поднял Надю со стула, притянул к себе, заново чувствуя ее мягкие груди, ее тело, знакомое каждым изгибом, осторожно поцеловал ее в щеку.

— Ты что? — почти испуганно спросила она.

— Да, да, все правильно, — ответил он невпопад.

Под утро он внезапно проснулся. Кто-то звал его тоненьким мальчишеским голоском: «Па-а-влик! Па-а-ав-лик!» Кузьмин улыбнулся. Он не знал, чему он улыбается, за окнами тьма чуть подтаяла, и можно было еще спать час-другой, тем более что день предстоял хлопотный, без особых радостей. Но он лежал и, улыбаясь, слушал, как босые мальчишеские ноги, шлепая, бегут по высокой траве все дальше и дальше, и детский голос зовет его, замирая в отдалении.

Послесловие

Цель выбора

Даниил Гранин — прозаик, обладающий незаурядным социальным темпераментом. Во всем его творчестве слышен непосредственный, горячий отклик на вопросы, выдвигаемые как жизнью, так и общим движением литературы. Он не просто публицистичен — он порою раньше публицистики предвидит, предчувствует тему. Отсюда — и его художественная эссеистика, и тяга к документу, которому Гранин привержен, пожалуй, больше, нежели вымыслу. Отсюда — насыщенность злободневнейшими вопросами и его чисто беллетристической прозы.

На первый взгляд, такая непосредственная отзывчивость писателя может показаться разбросанностью интересов.

Действительно, если остановиться, например, только на жанрах, к которым в последние годы обращался Гранин, то жанровые пристрастия писателя окажутся чрезвычайно пестрыми.

Но, замечу, в этой разбросанности есть своя система. И состоит она прежде всего в том, что ни одно из важных социальных движений жизни, ни одно из «качаний» литературного общего маятника не прошло мимо внимания писателя. Конец шестидесятых — семидесятые годы были для Гранина временем активного творческого поиска. Я не могу назвать ни одного писателя, который сравнился бы с ним по разносторонности как проблемных, так и чисто художественных интересов, потому что каждая его повесть обладает своей цельной художественной формой, не похожей на другие.

Возникает даже впечатление, что, когда Гранин нащупывал тему, он — одновременно — нащупывал форму, в которую эту тему надо заключить. Нельзя сказать, что он ее изобретал, эту форму, но он ничего не делал дважды. Он просто-напросто форму — после «обжига» — разбивал. И — делал новую.

Это, может быть, не самый рациональный способ работы. Но самый точный именно для Гранина, потому что теме он всегда старается найти адекватное выражение, заключить ее в самую рациональную, — а значит, единственно точную, — форму. Вот в чем парадокс.

И еще один аспект его творчества, самый, на мой взгляд, важный: несмотря на такой широкий диапазон пристрастий, в принципе Гранин — писатель одной общей проблемы. Но проблемы в высшей степени многогранной и глубоко содержательной, проблемы, способной дать множество тематических и жанровых вариантов. Проблемы, ставшей актуальнейшей для советской литературы на переломе шестидесятых в семидесятые. Это — проблема выбора.

Небольшое отступление по вопросу хронологии, вопросу частому, но важному с точки зрения общей мысли.

Литературу часто «меряют» десятилетиями. И это, в общем-то, имеет свой резон — критике легче оперировать системой десятилетий, чтобы проследить определенные тенденции в развитии литературного процесса. Но странным и наивным было бы предположить, чтобы литература в своем движении точно совпадала с григорианским летосчислением. И семидесятые годы в нашей литературе, на мой взгляд, начались несколько раньше первого января 1970 года.