Изменить стиль страницы

Это были лермонтовские стихи, написанные ещё в прошлом году, но известные разве что Монго и Саше Долгорукову, и Лермонтову было интересно, как общество воспримет Лёвушкину мистификацию. Теперь в его голосе не было ни малейшей напевности, наоборот, слова звучали скорее отрывисто или, во всяком случае, так, как они звучат, когда обычный человек, не актёр, обращается к обычному человеку, тоже не актёру. И в то же время этот обычный человек — вернее, оба они — не петербургские или московские франты, приехавшие развлечься на воды, а кавказские офицеры; тот же, от чьего лица написаны стихи, смертельно ранен и обращается с последней просьбой к товарищу, уезжающему в отпуск. Лёвушка так проникся всем этим, так легко нашёл дорогу к мужским сердцам, доступным и воинственным порывам, и мирным чувствам только тогда, когда они настоящие, что на какой-то миг Лермонтову показалось, будто это и впрямь не его стихи, а стихи самого Лёвушки.

Слушали Лёвушку в полнейшей тишине, и когда в проёме двери показался Геворк, неся очередное ведро с шампанским, Дорохов строго погрозил ему пальцем и заставил скрыться в зале. А Лёвушка голосом умирающего офицера просил невидимого товарища рассказать на родине о его судьбе:

А если спросит кто-нибудь...
Ну, кто бы ни спросил,
Скажи им, что навылет в грудь
Я пулей ранен был;
Что умер честно за царя,
Что плохи наши лекаря
И что родному краю
Поклон я посылаю...

После короткой паузы, которую Лёвушка сделал мастерски, как настоящий художник, офицер заговорил о самом дорогом, что есть у него в жизни:

Отца и мать мою едва ль
Застанешь ты в живых....
Признаться, право, было б жаль
Мне опечалить их:
Но если кто из них и жив,
Скажи, что я писать ленив,
Что полк в поход послали
И чтоб меня не ждали...

Здесь Лёвушка сделал только самую коротенькую паузу, и от этого сразу проступили горечь, презрение и сарказм, которыми пропитана последняя строфа:

Соседка есть у них одна...
Как вспомнишь, как давно
Расстались!.. Обо мне она
Не спросит... всё равно,
Ты расскажи всю правду ей,
Пустого сердца не жалей;
Пускай она поплачет...
Ей ничего не значит!

Лёвушка кончил, а все продолжали сидеть некоторое время молча и без движения. Наконец Дорохов, опустив глаза и неловко пытаясь достать папиросу из лермонтовской сигарочницы, сказал:

   — Да, Лев, разодолжил ты нас этими стихами, под ними и Александр не побрезговал бы подписаться.

Все наперебой стали поздравлять Лёвушку, и только Монго и Саша Долгоруков, помнившие эти стихи, растерянно смотрели на Лермонтова.

Лёвушка, перехватив их взгляды, расхохотался, и его хохот показался большинству присутствующих странным и неуместным.

   — Ах, господа! Нельзя и пошкольничать, — сказал он, — стихи действительно не мои, а Лермонтова.

Теперь захохотали все, и Геворк степенно внёс своё ведро из залы.

   — Ну и Пушкин! Ну и Хлестаков! — давясь смехом, говорил Дорохов. — Ведь какого «Юрия Милославского» отмочил!..

Восьмого июля в гроте Дианы был устроен бал, который продолжался почти всю ночь. Подготовкой его руководили Лермонтов с Лёвушкой Пушкиным и должен был ещё князь Голицын, с которым Лермонтов познакомился в прошлом году в Чеченском отряде.

Князь непременно хотел, чтобы бал состоялся в Ботаническом саду, но ехать туда было далеко, и Лермонтов с Пушкиным, отстаивая интересы дам, запротестовали. Тогда князь рассердился и отказался от участия в бале. Но всё обошлось отлично и без князя.

Все пятигорские дамы были в восторге от этого бала, но особенно благодарна была Лермонтову его молоденькая родственница Катя Быховец, впервые так далеко выехавшая из калужской деревни своих родителей и сразу же встретившая такого доброго, весёлого да ещё и знаменитого кузена. Лермонтов, не очень любивший танцы, на балу танцевал много, и почти все танцы с Катей. Только два или три раза он прошёлся в вальсе с падчерицей генерала Верзилина, Эмилией Клингенберг, которую с его лёгкой руки вот уже второй год все называли Верзилией.

У Верзилии были ещё две сестры — Надя и Грушенька, и всех их вместе называли «грациями». Лермонтов и остальные петербуржцы почти все вечера проводили у «граций», танцуя под фортепьяно.

Постоянное развлечение Лермонтову, да и другим посетителям «граций», доставлял бывший кавалергард, переведённый в прошлом году в гребенские казаки и вышедший здесь в отставку, Никс Мартынов, или просто Мартышка. С Никсом Лермонтов учился в юнкерской школе, но подружился позднее, в тридцать шестом году, когда чуть ли не каждый день бывал на Захарьевской, в кавалергардских казармах, где Мартышка, вместе с братьями Трубецкими (Бархатом и Сержем) и Дантесом, составлял центр самого фешенебельного кружка в полку. Попав на Кавказ, Мартышка соблазнился ролью пострадавшего, чуть ли не ссыльного, не стесняясь играть её даже при тех, кто хорошо его знал.

Желая походить на джигита, он постоянно, даже выйдя в отставку, носил белую черкеску поверх щегольского шёлкового бешмета, с огромным кинжалом на поясе. Лермонтов так и прозвал его — «montagnard au grand poignard»[174] и часто рисовал в этом виде то в альбоме, то просто мелком на ломберном столе.

Когда-то Мартышка мечтал стать генералом — тройки по тактике и ситуации в юнкерской школе его не смущали, — но теперь всё своё честолюбие направил на завоевание репутации светского льва. Услышав как-то, что в Париже последней чёрточкой, заканчивающей облик этого высшего существа, считается причастность к литературе (он знал имена Альфреда де Мюссе и Жерара де Нерваля), Никс решил стать homme de lettre[175] и начал писать стихи.

   — Милый Никс, — обращалась к нему Верзилия, которая принимала всерьёз его писания, — прочтите что-нибудь новенькое, из себя...

Она брала его за руку и отводила в сторону, на угловой диванчик. «Новенькое» было почти всегда одно и то же: о любви девы-горянки к некоему узденю. Начинал Никс вполголоса, но мало-помалу щёки его покрывались жарким румянцем, а голос становился всё громче.

...Но тайком от отца
Узденя-молодца
Дева любит уж год, не забудь!
Оттого-то в дни смут
Очи искры дают
И вздымается белая грудь!..

Никс жадно глядел в разрез платья Эмилии.

Как-то Лермонтов, смотревший на эту сцену издали, подошёл и бросил вскользь какое-то шутливое замечание. Эмилия недовольно на него посмотрела, а Мартышка, недобро усмехнувшись, сказал с вызовом:

   — Не уходи! У меня к этим стихам новое окончание...

И он, зло и твёрдо глядя Лермонтову в глаза, продекламировал:

...Я убью узденя!
Не дожить ему дня!
Дева, плачь ты зараней о нём!
Как безумцу любовь,
Мне нужна его кровь.
С ним на свете нам тесно вдвоём!..
вернуться

174

Горец с большим кинжалом (фр.).

вернуться

175

Литератором (фр.).