Краевский сокрушённо качал напомаженной головой.
— Бог мой! Бог мой! — негромко говорил он. — Какие мальчишки! И это люди, чьи имена с гордостью будут повторяться в России через сто лет!..
Нетерпеливо ожидая бабушку, Лермонтов опустился в собственных глазах до того, что перечитал чуть не все статьи о «Герое», напечатанные ещё в прошлом году в петербургских и московских журналах. Согласиться до конца он не мог ни с одной, в каждой обязательно была ложка дёгтю. Белинский, например, в общем верно понявший Печорина, самому Лермонтову ни с того ни с сего вздумал приписывать «субъективно-салонный взгляд на жизнь». (Уж не из разговора ли в ордонансгаузе вывел он такое заключение?) Шевырев, слово которого всегда значило для Лермонтова очень много, объявил Печорина каким-то неопределённым «mirage de l’occident»[168], не имеющим будто бы ничего общего с русской жизнью. Вот так раз, господин профессор! Пальцем в небо, как говорится, изволили...
Чего же было ждать от какого-то Бурачка (или дурачка!), который, конечно, и высказался соответственно: и Печорин, мол, и сам Лермонтов, и (что всего забавнее!) княжна Мери — как есть «неперебесившиеся казарменные прапорщики», и ничего больше.
А кстати, какие ещё бывают прапорщики? Лучше всех, судя по его статье, к «Герою» отнёсся Булгарин, но в городе ходили упорные слухи, будто бабушка вместе с экземпляром романа послала ему пять сотенных ассигнаций, вложив их между страницами.
Когда Лермонтов, не зная, сердиться ему или смеяться, спросил у Акима, насколько это верно, тот ответил, пожав плечами:
— Абсолютно верно. Или тебе мало Соллогуба?..
Знал Лермонтов, что «Героем» недоволен и Василь Андреич Жуковский, хотя и не показывает виду. Что это так, понял Лермонтов из того, что Василь Андреич, как-то сидя у Карамзиных, то и дело напевал, всячески расхваливая, песню Казбича «Много красавиц в аулах у нас...» и песню про море и кораблики, которую поёт контрабандистка в «Тамани». О прозе же ни полслова...
Софи Карамзина под большим секретом рассказала Лермонтову, что видела длинное письмо государя, полученное императрицей прошлым летом в Эмсе, когда она лечилась на водах. В письме государь, как заправский рецензент, придирчиво разбирал «Героя» по косточкам, но всех подробностей Софи не упомнила, ей только удалось, нарочно для Лермонтова, затвердить наизусть две фразы: «Je trouve le second volume détestable et tout á fait digne d’etre á la mode. C’est avec ces romans-lá que l’on gate les moeurs et fausse les caractéres»[169].
Лермонтов искренне подивился, что после такого отзыва цензура разрешила второе издание...
Софи рассказала ещё, что прошлым же летом, живя в Петергофе, в Большом дворце, Николай Павлович услышал однажды доносившиеся с веранды смех и оживлённые голоса. Желая выяснить причину веселья и продемонстрировать, как прилежно исполняет он наказ императрицы в её отсутствие «присматривать за детьми», государь вышел на веранду и застал расположившееся там на скрипучих соломенных стульях небольшое общество: своих дочерей Марию и Ольгу, мужа Марии, герцога Максимилиана Лейхтенбергского, и брата невесты наследника, принца Гассен-Дармштадтского.
Мария, держа перед глазами лермонтовского «Героя», тут же, á livre ouvert[170], переводила его на французский сыну Евгения Богарне и немецкому принцу. Какое это было место, Софи точно не знала, но, кажется, дуэль.
«Отдай-ка мне эту книжку, Мери, я не хочу, чтобы её читали в моей семье», — приблизясь к Марии, сидевшей в центре, сказал государь. Ольга и оба принца поднялись бледные как бумага. Государь, бросив на них косой, безразличный взгляд, снова обратился к Марии: «Я жду!»
«Я, папенька, замужняя женщина и вопрос о том, что мне читать, могу решать сама», — ответила Мария, продолжая сидеть и делая вид, будто не замечает отчаянных гримас сестры.
«Живо, Марья, живо!» — сверкая побелевшими от гнева глазами, крикнул государь и нетерпеливо протянул руку.
«Этот тон, папенька, приберегите для своих лакеев и министров, на меня он не действует!» — ответила Мария и, захлопнув книгу, поднялась и подчёркнуто медленно прошла мимо государя к ступенькам, спускавшимся в сад...
На миг Лермонтов задохнулся от гордости: его произведения обсуждаются в царской семье, как ещё недавно обсуждались произведения Пушкина. Но спокойное, трезвое отношение, которое у него выработалось за последний год-полтора к тому, что он пишет, заставило Лермонтова покраснеть и отвести глаза из страха, что Софи поймёт его чувства.
Второе издание «Героя» Лермонтов решил снабдить предисловием, в котором содержался бы ответ всем критикам. Он сидел за столом, обложившись журналами, а напротив, с пером и с бумагой наготове, — Аким.
— Пиши, — сказал Лермонтов, — «Во всякой книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь...»
— Ужасно оригинально! — пожав плечами, вполголоса отозвался Аким, но послушно наклонил голову и застрочил.
Лермонтову не только хотелось ответить этим журнальным писакам, но и пусть фразой, пусть одним только словом дать понять, что ему известно мнение хозяина Зимнего дворца и что он, Лермонтов, бывший хозяин сельца Кропотова, не считает это мнение для себя обязательным. Коротко доказав, что он не имел надобности выдумывать Печорина, а взял его из самой действительности, Лермонтов нашёл и слова для ответа государю.
— Пиши! — лихорадочно блестя глазами, хрипло сказал он Акиму. — Пиши: «Вы скажете, что нравственность от этого не выигрывает? Извините. Довольно людей кормили сластями; у них от этого испортился желудок: нужны горькие лекарства, едкие истины...»
Софи Карамзина, прочтя это место, в весёлом ужасе всплеснула руками.
— Боже мой, Лерма! Ведь это же дерзость! — сказала она. — А вдруг государь прочтёт и всё поймёт?
Лермонтов отшутился:
— А вы бы разве хотели иметь царя, который всё читает и ничего не понимает?..
Бабушка приехала в тот момент, когда Лермонтов почти отчаялся её дождаться. Был мартовский вечер, бледной зеленью светилось небо, пронизывая слабым отсветом холодный воздух, крася тонкие стеклянистые корочки, поблескивавшие на поверхности луж. Лермонтов, сойдя с крыльца и звонко ломая на ходу молодой ледок, направлялся через двор к коляске, собираясь уехать. Вдруг за воротами, на улице, зазвенел непривычный в городе ямской колоколец, и Лермонтов сразу же почувствовал, что это бабушка. Он кинулся под сумрачную арку и, выскочив на панель, увидел, как бабушка, закутанная в толстый капот, трудно вылезает из возка, а около неё вьются, хлопочут Андрей Иванович, швейцар Данила, звонкоголосая Дарьюшка, ещё кто-то из прислуги...
— Ну вот и доехала, слава Богу! — сказала бабушка, сидя на низеньком канапе в своей спальне, уже умытая, переодетая, оглядывая себя и словно не веря, что это она. — Как вы все тут? Как ты, душа моя? — Бабушка подняла взгляд на Лермонтова.
— Да так как-то всё!.. — машинально ответил он шутливой фразой, но сразу же перевёл разговор на серьёзный лад и добавил: — А вы бы, родная, похлопотали насчёт отставки, так авось мне и уезжать никуда бы не нужно было. Ведь отпуск-то мой кончился...
К удивлению Лермонтова, бабушка ответила, что уже давно хлопочет об его отставке и что даже есть надежда, ибо хлопотами занят не только Алексей Илларионович Философов, но и великий князь.
Выслали Лермонтова из столицы неожиданно, в сорок восемь часов.
— Что ж! В конце концов, это к лучшему, — нервно смеясь, сказал он, приехав прощаться к Краевскому. — Я всё никак не мог угадать своего призвания: война или литература? Судьба сделала выбор за меня...
38